Ленетта не могла не сердиться на своего свистящего, поющего, пляшущего супруга, который даже перед клиентами не напускал на себя важности, приличествующей должностному липу; который, увы, — ей это рассказывали, как достоверное, — часто расхаживал кругом по виселичному холму; — о рассудке которого весьма разумные люди отзывались с сомнением; — который (жаловалась она) вел себя так, что по нему ничуть нельзя было узнать, что он обитает в имперском городе, и который в целом мире стеснялся и робел только перед одной-единственной особой — перед самим собой. Разве не случалось неоднократно, что служанки из самых знатных домов, приносившие ему на дом рубашки в пошивку, видели его стоящим ни с того, ни с сего у обыгранного и заигранного клавесина, который еще имел все клавиши и почти столько же струн, сколько клавиш? И разве не держал он в пасти железный фут, по которому, словно по опущенному подъемному мосту, звуки поднимались с резонансной деки, сквозь опускную решетку зубов и, наконец, пройдя по Евстахиевым трубам, через барабанную перепонку добирались до самой души? Железный фут он держал в зубах и стоял с ним, словно с аистовым клювом, чтобы посредством этого рупора повысить непрерывное пианиссимо своего клавесина до фортиссимо. — Впрочем, юмор, отображенный в рассказе, принимает более мягкие тона, чем в суровой действительности.
Почва, на которой стояли эти добрые супруги, от стольких потрясений раскалывалась на два острова, все отдалявшиеся друг от друга; со временем последовал новый подземный удар.
Дело в том, что в ответ на иск тайный выступил со своим письменным возражением, в котором не требовал ничего, кроме правосудия и справедливости, а именно наследства, поскольку Зибенкэз должен и не может доказать, что он есть — он, а именно подопечный, отцовское имущество которого тайный до сих пор хранил в своих отеческих руках и кошельках. От этого адского потока юриспруденции у нашего Фирмиана (который через предшествующие три ходатайства об отсрочке перескочил так же легко, как венценосный лев через три потока на готском гербе) захватило дух и до самого сердца проник ледяной холод. Резаные раны, наносимые нам машинами судьбы, быстро затягиваются; но рваная рана, которую нам наносит ржавым тупым орудием пытки несправедливый человек, начинает гноиться и не скоро заживает. Этот порез по обнаженным нервам, ободранным столькими хищными когтями и острыми языками, был очень болезненным для нашего любимца, хотя он предвидел неизбежность пореза и заранее крикнул своей душе: «Gare — убери голову». Но, ах! В каждой боли есть нечто новое. Впрочем, он заблаговременно принял юридические меры: еще за несколько недель он затребовал из Лейпцига, где в свое время обучался в университете, доказательство того, что прежде именовался Лейбгебером, а посему является подопечным Блэза. Один тамошний, еще не имматрикулированный нотариус, по имени Гигольд, бывший сожитель по комнате и литературный соратник Зибенкэза, оказал ему одолжение, опросив всех лиц, знавших об его «Лейбгеберстве», в частности, одного ржавого, червивого Magister legens, нередко присутствовавшего, когда прибывали денежные переводы, посланные опекуном, а также письмоносца или лоцмана, вводившего их в гавань, домохозяина и несколько других превосходно осведомленных людей, которые все согласны были принести Juramentum credulitatis (клятву в искренности высказываемого убеждения), — юный Гигольд опросил их всех, а затем препроводил адвокату рудоносную гору подписанных ими показаний. Зибенкэзу было легко уплатить почтовые сборы за ее доставку, когда он сделался королем на соколиной охоте.
Этой толстой пачкой свидетельских показаний он обличал и опровергал своего опекуна и вора.
Когда прибыло блэзовское возражение, боязливая Ленетта вообразила, что она сама и их дело погибли. Ей показалось, что теперь жестокая нужда опутала их обоих сетью из паразитного плюща, и остается лишь засохнуть и упасть. Прежде всего она затеяла ссору из-за Мейерна; ведь он сам недавно сообщил ей, что принудил своего будущего тестя подать три ходатайства об отсрочках, так как хотел ее пощадить: а потому выпад Блэза она истолковала как первый терновый отводок злопамятной души Розы, мстящего за то, что он в жилище Зибенкэза, во-первых, подвергся позорному заточению, виновницей которого он наполовину считал Ленетту, а во-вторых, так много потерял. До сих пор он предполагал, что вызывает неприязнь лишь мужа, но не жены; однако после стрелкового состязания его самоуслаждающееся тщеславие рассеялось и сменилось горечью злобы. Но так как рентмейстер не мог слышать гневных речей Ленетты, то ей пришлось обратиться с ними к мужу, которого она винила во всем, ибо он столь греховно подарил чужому человеку свое имя «Лейбгебер». Всякий, кто женат, охотно поверит мне без доказательства, — так как оно у него под боком, — что супругу нисколько не помогали все его оправдания и ссылки на злонравие Блэза, который, в качестве величайшего Искариота и мытаря в нашем земном Иерусалиме, все равно обобрал бы подопечного и изыскал бы тысячу окольных тяжебных путей для его ограбления, хотя бы тот и продолжал именоваться Лейбгебером. Эти доводы не подействовали. Наконец у него вырвалось: «Ты так же неправа, как был бы неправ я, если бы хоть сколько-нибудь вменил тебе в вину последствие твоего обращения с рентмейстером, писание Блэза». Ничто так не раздражает женщин, как унизительное сравнение, ибо они не признают различении и оговорок. У Ленетты, словно у богини молвы, даже уши превратились в языки, так что она сделалась глухой к словам мужа и в то же время оглушила его своим криком.