Выбрать главу

«По-моему, это ничуть не удивительно, — скажет здесь читатель, — в положении Фирмиана каждый и, по крайней мере, я лично размышлял бы так же». Но, милый мой, разве мы все не находимся уже в его положении? Разве близость или отдаленность нашей вечной разлуки составляет разницу? О, ведь если на этом свете мы стоим лишь в виде мнимо-прочных и выкрашенных в красный цвет изваяний возле наших подземелий и, подобно древним властителям в их склепах, рассыпаемся в прах, когда неведомая рука сотрясает истлевшие изваяния, — отчего же мы не говорим, как Фирмиан: «Разве я могу не прощать: ведь нам так недолго осталось быть вместе». Поэтому, если бы нам ежегодно приходилось вытерпеть четыре последовательных дня тяжкой, безнадежной болезни, они были бы для нас лучшими, чем обычные, днями покаяния, молитвы и поста; ибо на одре болезни, этом ледяном поясе жизни, смежном с кратером, мы взирали бы с высоты на увядающие увеселительные парки и рощицы жизни; ибо тогда наши жалкие ристалища казались бы нам более короткими, и только люди — более значительными; и мы тогда любили бы только их сердца, преувеличивая и ненавидя лишь наши собственные пороки, и с одра болезни мы сошли бы с более достойными помыслами, чем те, с коими мы возлегли на него. Ибо для тела, перенесшего болезнь, словно зиму, первый вешний день выздоровления становится днем расцвета прекрасной души; она словно выходит просветленной из холодной земной оболочки в сплошной эдем, она стремится прижать к слабой, тяжело дышащей груди все, людей и цветы, и весенние ветерки, и каждую грудь, сочувственно вздыхавшую в дни недуга; подобно другим воскресшим, она хочет любить все и в течение целой вечности, и все сердце становится теплой, влажной весной, полной бурлящих соков и расцветающей зелени под юным солнцем.

Как любил бы Фирмиан свою Ленетту, если бы она его не вынуждала прощать ее вместо того, чтобы ее ласкать. Ах, она бесконечно затруднила бы ему его искусственное умирание, будь она такою, как в медовые дни!

Но прежний рай теперь принес плоды в виде спелых райских зерен — так в старину называли отборные зерна перца. Ленетта развела огни в чистилище ревности и поджаривала там Фирмиана, чтобы приготовить его для будущих вадуцских небес. Ревнивицу невозможно исцелить ни делом, ни словом; она подобна литавре, которую труднее настроить, чем какой бы то ни было иной музыкальный инструмент, и которая расстраивается быстрее всех. Любящий, приветливый взор Фирмиана был для Ленетты словно нарывным пластырем — ибо так же он прежде глядел на свою Натали; — если он имел радостный вид, то, несомненно, думал о прошлом; если же он строил печальную мину, это означало ту же самую мысль, но полную томления. Лицо Фирмиана стало как бы афишей или объявлением с приметами беглых преступников: таковыми были его тайные мысли. Короче говоря, супруг Ленетты постоянно служил ей настоящей скрипичной канифолью, которой она сообщала шероховатость конскому волосу, чтобы целые дни пиликать и пилить на своем нежном виоль-д'амуре. О Байрейте Фирмиан смел проронить лишь самое ограниченное количество слов и едва решался произнести самое его название; ибо она уже знала, о чем он думает. Он даже не мог сильно порицать Кушнаппель, не вызывая подозрения, будто сравнивает его с Байрейтом и находит последний (по хорошо известным ей причинам) гораздо лучшим; поэтому он, — не знаю, было ли это всерьез, или только проявлением уступчивости, — говоря о превосходстве моего теперешнего местожительства над имперским местечком, касался лишь строений и не распространял свою хвалу на их обитателей.

С ревностью, понимающей все превратно, он нисколько не считался при упоминании и восхвалении лишь одного предмета, а именно своего друга Лейбгебера; но как раз этот последний, под влиянием наговоров Розы и в силу своего пособничества в «Фантазии», стал для Ленетты еще более невыносимым, чем прежде, когда находился у нее в комнате, со своими дикими выходками и своим громадным псом. Кроме того она помнила, что и Штибель, когда бывал у нее, принужден был в высшей степени порицать недостаточную степенность Лейбгебера.