Когда же граф продолжал: «Ваша чувствительность наверное объясняется не только тем, что вы лишились вашего друга Зибенкэза, ибо о нем вы после его смерти вообще отзывались не так тепло, как при его жизни; простите мне эту откровенность», — то при виде этой новой тени, омрачившей образ Лейбгебера, лицо Фирмиана исказилось скорбью, и он с трудом сдержался, чтобы дать своему судебному сеньёру высказаться до конца. «Но у меня, любезнейший Лейбгебер, это не попрек, а похвала, — не следует вечно скорбеть о мертвых, чего скорее заслуживают живые. Впрочем, и эта последняя ваша скорбь тоже сможет прекратиться на будущей неделе, так как прибудет моя дочь и, — это он произнес, растягивая слова, — с нею ее подруга Натали; они встретились в пути». Зибенкэз поспешно вскочил и стоял неподвижно и безмолвно, держа руку перед глазами, не в качестве веера, но в качестве экрана от света, чтобы получше разобраться в хаотически нагроможденных и сталкивающихся тучах своих мыслей и лишь затем дать ответ.
Но граф, который его в качестве Лейбгебера превратно истолковывал по всем пунктам и его чувствительную метаморфозу приписывал влиянию Натали и разлуки с нею, попросил его: «Прежде чем отвечать, выслушайте меня до конца. Уверяю вас, я с величайшей радостью сделаю все от меня зависящее, чтобы прекрасная подруга моей дочери навсегда осталась вблизи от нас». О небо! До чего граф запутывал все, что было столь просто!
Теперь Зибенкэз, когда изменился румб штурмующего его шторма, вынужден был попросить минуту на размышление, ибо у него, были поставлены на карту три жизни; но, стремительно пройдясь несколько раз по комнате, он вдруг снова остановился неподвижно и сказал — графу и себе: «Да, я буду правдив!» Затем он обратился к графу с вопросом, согласен ли он дать честное слово, что сохранит тайну, которая ему будет доверена и которая ни в чем не касается и ничем не нарушает интересов его самого и его дочери. «Если так, то отчего же?» — отвечал граф, которому разоблачение тайны представлялось вырубкой дремучего леса, обещающей создать широкий кругозор.
Тогда Фирмиан раскрыл свое сердце и свою судьбу и все; то был прорвавшийся поток, который не вмещается в новом русле и разливается на необозримом пространстве. Граф неоднократно задерживал его рассказ новым превратным пониманием, так как исходил из чисто гипотетической, вымышленной им самим любви Натали к настоящему Лейбгеберу и ни от кого не слыхал о действительной ее любви к Зибенкэзу.
Теперь изумленный судебный сеньер изумил, в свою очередь, инспектора, ибо из числа столь многих мин, которых можно было ожидать в подобном случае, — а именно: оскорбленной, гневной, пораженной, смущенной, восхищенной, равнодушной, — он сделал лишь предовольную. «Меня чрезвычайно радует, — сказал он, — что я хоть ощупью натолкнулся на нечто, побудившее меня внести свет в это дело, и что по некоторым пунктам я не судил о Лейбгебере слишком снисходительно, а по другим слишком опрометчиво; но больше всего я восхищен тем, что я теперь, к счастью, имею Лейбгебера в двух экземплярах и знаю, что уехавшему не приходится скорбеть по умершем друге».