Это растрогало старого шумонаблюдателя и затронуло его слабую сторону и струну, а именно — сердце. Он долго шарил в своей душе, отыскивая достойное выражение благодарности за это, пока наконец не нашел одно совершенно новое. «Послушай, дитя, — сказал он и несказанно ласково взял ее за руку, — разве я не проявлю себя благоразумным человеком, если острить и творить я буду по вечерам: пусть муж тогда изощряет свой ум, когда жена прекращает свой шум. Представь себе заранее нектар и амброзию такой жизни: мы сидим друг против друга, возле одной свечи, ты орудуешь колкой иглой, а я такой же сатирой, весь ремесленный люд нашего дома уже не стучит, а распивает пиво, да и подательниц чепцов не видно и не слышно было бы в столь позднее время. Я уж не говорю о том, что к осени вечера, конечно, станут расти, а с ними и мои работы и остроты. Что ты думаешь или (если ты предпочитаешь) что ты скажешь о такой перемене в нашем житье и мытье? Ведь ты не забудь, что мы к тому же теперь при деньгах и что рейсский талер с его троицей как нельзя более кстати перечеканил нас всех, Штибеля и меня, в отца и сына, а тебя в духа святого, от нас обоих исходящего».
«Ах, как прелестно, — отвечала она, — значит, я все же смогу утром выполнять по-настоящему все мои работы, как полагается порядочной хозяйке?» — «Разумеется, — добавил он, — ибо по утрам я буду спокойно писать дальше мои сатиры и дожидаться вечера, чтобы продолжать оттуда, где я остановился утром».
Вечер нектара и амброзии действительно наступил, и нелегко было бы найти подобный ему среди предшествующих вечеров. Двое молодых супругов, одни, возле одной свечи и за одним столом, тихо и мирно работая, конечно могут порассказать, что такое счастье: он непрестанно расточал поцелуи и удачные мысли, а она — улыбки; ее двигание сковородой не больше доходило до его слуха, чем движения ее иглы. «Если люди, — сказал он, чрезвычайно довольный домашней реформацией, — при одной свече зарабатывают двойную плату, то, насколько я могу судить, им незачем стесняться и тесниться к жалкой, тонкой как червяк маканой свече, при которой ничего не видно, кроме самой этой глупой свечи. Завтра мы без долгих разговоров применим литую».
Так как некоторое достоинство этой истории, по-моему, заключается в том, что я извлекаю из нее и сообщаю лишь события первостепенной важности, то я не буду долго задерживаться на том, что вечером появилась литая свеча и зажгла небольшую распрю, ибо адвокат при свете этой свечи снова извлек на свет свою новую доктрину о зажигании, свечей. Дело в том, что он придерживался весьма еретического убеждения, будто всякую свечу, а тем более толстую, разумным людям надлежит зажигать с толстого конца, а не с тощего верхнего, и что именно поэтому у каждой свечи фитиль торчит с обоих концов; «в пользу этого закона горения, — добавил он, — мне достаточно привести, по крайней мере для того, чтобы убедить разумных женщин, лишь то очевидное обстоятельство, что сжигаемая свеча, подобно прожигателям жизни, нажившим ожирение и водянку, все более утолщается книзу; и если ее подожгли сверху, то мы наживаем внизу, в подсвечнике, комок, потёк и огарок негодного сала; зато как изящно и симметрично ложится текущий жир с толстой половины на тощую, постепенно сообщая ей равномерность и как бы упитывая ее, если мы сначала зажжем толстую!»
Ленетта противопоставила его доводам нечто сильное, а именно Шэфтсбёриев пробный камень истины, насмешку. «Право же, — сказала она, — всякий, кто войдет вечером и увидит, что мою свечку я вставила в подсвечник наоборот, будет смеяться, и во всем будут винить жену». — Итак, в этом свечном диспуте пришлось для установления равноправия принять конкордат, согласно коему супруг зажигал свои свечи снизу, а супруга свои сверху. Пока же при совместной свече, которая сама по себе была толста сверху, он согласился на interim неправильного освещения.