Роман вот уже несколько лет перестал его волновать, как болезнь, которая прошла; после него он опубликовал ряд других книг, и тем не менее, читая, он через каждые несколько строк наталкивался на слово или предложение, которые неточно выражали написанное в оригинале. Его память на события собственной жизни была, скорее, слабой, то и дело ему приходилось справляться у Марии или Ольги, как все происходило на самом деле, — но если бы понадобилось процитировать эпизод, написанный им пятьдесят лет тому назад, и оказалось бы, что на месте точки с запятой стоит точка, он сразу бы это заметил. Не мог он в этом месте поставить точку! Или не поставить восклицательный знак! При проверке всегда подтверждалось, что он прав. Если бы в результате какого-либо чудовищного природного катаклизма с лица земли исчезли все до единого экземпляры всех его книг, он за ограниченный отрезок времени мог бы все их полностью восстановить. За неограниченное время их, разумеется, мог бы написать кто угодно, как и все остальные книги, включая даже и те, что никогда не были написаны.
Для зрительного контакта с публикой он время от времени отрывал взгляд от текста. Он принуждал себя к этому и всегда испытывал легкий шок, когда видел себя в фокусе глаз своих слушателей, преданно сияющих на обращенных к нему лицах. Они ловили каждое его слово и полностью вживались в сцену, которую он читал, — каждый из присутствующих здесь владел искусством, ему неподвластным, — искусством слушать. Еще давным-давно, в школе, во время войны до него не доходили слова учителей, потому что он постоянно внимательно рассматривал людей, наблюдал, как меняются выражения их лиц, какова кожа у них на руках, как причесаны волосы и как завязан у учителя галстук, его интересовало, что еще происходит в классе: другие ученики, муха за стеклом оконной рамы, колыхание листьев на деревьях проплывающие мимо облака… «Будь внимателен Руди!» — раздавался окрик, но он не был невнимателен, а, скорее, даже наоборот. В результате ему приходилось еще раз проходить дома то, что его одноклассники знали уже после урока. Само по себе это не было трудно, дислексией он вовсе не страдал, проблема была в том, что и дома он с удовольствием читал только те книги, которые его по — настоящему интересовали. Это опять приводило к пропуску нескольких недель в школе, и в конце концов его выгнали, совершенно, впрочем, справедливо, ведь он просто-напросто тянул время. Свое отклонение он окрестил «глухотой к чужому слову». Этот синдром лежал в основе его хронической неспособности следить за докладом, за нитью сюжета пьесы или даже обыкновенного телевизионного триллера. Когда полицейская машина с воем и ревом летела вверх-вниз по улицам Сан — Франциско, его внимание приковывал не сюжет, всегда для него непонятный, а, к примеру, женщина, идущая вдоль тротуара и даже не подозревающая о том, что на другом конце света ее однажды покажут на экране в качестве участницы захватывающей сцены. Кто она? Куда направляется? Жива ли она до сих пор? Слушать он умел только тогда, когда человек говорил не вообще, а обращался к нему лично.
Когда смолкли приветственные аплодисменты, к нему подсел Март и задал свой первый вопрос: «Почему в только что прочитанном отрывке содержание сна передано в настоящем времени, при том что весь роман написан в прошедшем?» Это был хороший вопрос — он проникся уважением к этому молодому человеку с колечком в ухе. Гертер ответил, что сколько себя помнит, он всегда так поступает со снами, ведь сны, подобно мифам, по своей природе хронологически не обусловлены. Ведь не говорим же мы «Тристан любил Изольду», а просто: «Тристан любит Изольду».
— Впрочем, — сказал он, приглаживая обеими руками волосы, — я не скажу со всей уверенностью, другим виднее, но у меня, пожалуй, нет ни одного романа, в котором отсутствуют сны. Роман или повесть — это не что иное, как сознательно сконструированный сон. Роман без сновидений противоречит природе человека — ведь мы не только бодрствуем, но и спим — и даже самой природе романа.
Вопросы, которые задавала публика и которые повторял для него Март, были почти без исключения все те же самые, на которые он уже не раз отвечал в бесчисленных городах Европы и Америки. В тех редких случаях, когда он не знал ответа, он рассказывал о чем-то еще, о чем его не спрашивали, и неизменно автор вопроса оставался доволен.
Аристократического вида господин поднялся с места и спросил, кого он считает своим отцом в литературе. Гертер ответил:
— Томаса Манна.
— А своими литературными дедушками?
— Гете и Достоевского, — не задумываясь, сказал он, прикидывая про себя, кого назвать в качестве четырех своих литературных прадедушек, о чем несомненно будет следующий вопрос.
— Кто ваш сын в литературе?
От неожиданности Гертер расхохотался:
— Тут вы меня поймали. Я не знаю.
Директор воспользовался случаем, чтобы его сердечно поблагодарить, затем они с Марией перешли к столику, на котором лежали экземпляры его книги в переводе.
— Все было хорошо? — спросил он у нее.
— А разве когда-нибудь бывало плохо?
— Тебе не стоит здесь оставаться, — сказал он, усаживаясь и отвинчивая колпачок своей авторучки, — иди составь компанию госпоже Схиммелпеннинк.
К нему уже выстроилась очередь, и он видел, как многие с любопытством поглядывали на Марию, особенно женщины. «Почему именно она? — читалось в их взглядах. — Что она за человек? Разве она не на тридцать лет моложе его? Каким она его знает? Каков он в постели?»
Собственно, только теперь у него появилась возможность посмотреть слушателям в глаза, хотя встречались и такие, которые избегали его взгляда. При каждом следующем взгляде он забывал предыдущий, но знал, что читатели его глаз не забудут — Почти каждый протягивал ему книгу открытой на авантитуле, на котором хорошо смотрелось бы собственное имя читателя, — но он переворачивал страницу и расписывался на титульном листе. Если его просили написать другое имя, того, кому книга предназначалась в подарок, он это делал без особых возражений, но изредка ему подсовывали записочку со словами: «Ильзе, которую я буду любить всегда». В таких случаях ему стоило некоторого труда объяснить, что он наверняка искренне любил бы Ильзу, если бы имел удовольствие быть с ней знакомым. Порой в ответ на лицах появлялась сердитая гримаса. И еще, конечно же, встречались и такие субъекты, которые водружали на стол сумку и доставали из нее десяток книг с вопросом, не затруднит ли его все их подписать, с дарственным посвящением, датой и указанием места, в котором эта подпись ставилась. Тогда он показывал в сторону длинной очереди и говорил, что не может причинять всем этим людям такие неудобства. Через полчаса неизбежно наступал момент, когда он больше не в состоянии был воспроизводить собственное имя на бумаге, в лучшем случае — дрожащим почерком карикатуру на него, словно неумелый фальсификатор.
Когда Мария поставила перед ним второй бокал белого вина, конец цепочки желающих получить автограф был уже виден. И вот он закрутил свою авторучку и только хотел было встать, как к нему подошли двое маленьких старичков, муж и жена, он заметил и раньше, как они топтались поодаль. Очевидно, ждали, пока все пройдут, чтобы подойти последними. Старик склонился в почтительной позе и спросил с сильным немецким акцентом, с трудом подбирая голландские слова: