К завтраку вернулись в гостиницу, а затем чужие две дамы, сидевшие за столиком неподалеку, подошли к моей матери, увели ее в соседнюю гостиную и стали укоризненно спрашивать, отчего она привезла своего чахоточного сына сюда, а не в знаменитую санаторию повыше, Les Avants, где уже было немало известных им случаев излечения от самых тяжелых форм туберкулеза. Едва ли оне даже поверили, что легкие мои были в порядке и, как и другие пекшиеся о здоровье своих чад родители, благосклоннее начали поглядывать в сторону нашего стола, лишь когда округлившиеся мои щеки отнюдь не болезненно порозовели, и когда мы стали все чаще с матерью пропускать завтраки и опаздывать к обедам, такими далекими сделались восхищенные наши прогулки или экскурсии, для коих мь: не пренебрегали ни поездом, ни пароходом, ни зубчаткой, ни вагончиком канатным, когда поднимались из Глиона в Ко и оттуда в Роше‑де–Нэ, где все окрестные горы видны, вей озеро синеет внизу, и где хочется повторять это легкое местное словцо — нэ, нэ… Снег, горный снег, снега на высокой скале, где нет ничего, кроме них, блаженного воздуха и неба.
Но больше всего любила мама попросту ходить; считала, что ей это и нужно — для похуденья. В юности полной не была, руки у нее были маленькие, очень изящные, а в соответствии им и ступни совсем малого размера, непропорциональные ее нынешнему весу, но ее носившие с прежней легкостью. Шла она быстро, идти могла долго, и вполголоса на ходу беседовала сама с собой. Я тоже не отставал, порой и вперед забегал и о чем‑то фантазировал, эпопеи какие‑то для себя самого слагал, но, в отличие от нее, вполне беззвучно.
Шильонокий замок мы с ней посетили, побывали в Женеве, кажется, и в Лозанне, а уж Веве, Кларан, Террите, это всВ того времени звуки: все дальнейшие долгие годы ничего для меня к их знакомому звучанью не прибавили. Только все‑таки те три, что не рядыиком начертаны, а одно над другим — Глион, Ко, Роше‑де–Нэ, — хоть и нигде я там с тех пор и не побывал, слаще ласкают мой слух, вместе с названием той горы, Dent du Midi, что снежной вершиной своей меня пленила в первое же утро.
Люблю горы с тех самых весенних дней; восходить на них люблю, и спускаться, и огибать, и глядеть на них издалека; люблю живительный горный воздух, люблю горную дикость больше дикости морской; но и союз ее люблю с человеческим жильем, с первобытным человеческим трудом; пастбища горные люблю, и тропинки, и селенья. Альпиниста бы из меня не вышло. Я неохотно гляжу вниз уже и с балконов на высоких этажах. Пропасти не для меия. Претило бы мне и веревкой быть привязанным к другому. Отрадней по лесам и лугам Таунуса, рано утром выйдя из Гомбурга, идти, подниматься не Бог знает на какую крутизну, развалинами римской твердыни любоваться. Как привольно было кругом, но и как уютно вместе с тем! Однако величие настоящих гор я все‑таки чувствую очень живо, и впервые я его именно тогда, в апреле, на Женевском озере, почувствовал. Особенно, когда поднялись мы в первый раз на Роше‑де–Нэ, и так далеко внизу осталось все покинутое нами. Нэ, из, солнечный снег… Постоял я, поглядел, и вдруг вскарабкался, один, повыше еще на скалу. Мальчик, умиравший недавно, в живых оставшийся… «Весна, весна! Как высоко…»
И было в МоитрВ другое, чего я еще никогда не видал, да и позже не довелооь мне увидать. Были нарциссы. Цветок этот был мне знакбм на клумбах и у нас в Финляндии произрастал, в букеты втыкал его садовник. Но что такое нарциссы, я всетаки не знал, — до тех пор как не заметили мы с мамой, вскоре после приезда, что над Lee Avants, но совсем не высоко, если с наших глядеть низии, виднеется длинная и широкая полоса снега, над нею — полоса леоов, потом лугов и скал, а еще выше снова белеет снег. Нижние те снега нарцисоами и оказались. Мы ходили к ним в гости, но долго не оставались в гостях: аромат был слишком опьянителен. Мы охапками приносили их в гостиницу, но оставлять их в комнате на ночь было невозможно. Глупый я избрал себе с тех пор любимым цветком нарцисс; об этом, кому не лень, еще и лет десять спустя объявлял; дарил нарциссы, мне дарили нарциссы. Это все равно, что Ниагару полюбив, ручейкам изъявлять особую приязнь. А ведь иа самом‑то деле всего нежней любил я резеду. Но как‑никак, чрезмерное это благоуханье — вздохни умри — эти цветочные онега, нарциссные луга, — нельзя мне их забыть. И даже хорошо, что никогда за столько лет, никогда я к ним больше не вернулся.