Выбрать главу

Около того же времени, шел я с кем‑то по Невскому, возле самого Полицейского моста, и вижу, идут к нам навстречу, в сторону Адмиралтейотва, двое, друг на друга похожие, студенческого возраста, но оба в совершенно роскошных, лучшей английской материн, костюмах, в светло–кофейных котелках на голове, пальцы в кольцах, тростн с золотыми ободками и ручками не то из янтаря, не то из китайской яшмы. Вот так фрицы из заграницы, сказал бы я, если бы родилоя в Москве. Ничуть не бывало. Спутник мой мне шепнул: это братья Елисеевы.

Женнчкина смерть

В просторной нашей прихожей, на даче, с дверьми наверх, на кухню, в уборную, на «балкон» (застекленную террасу), в столовую и в отцовский кабинет, зазвонил телефон, — громоздкое, наполовину из дерева, сооружение с велоонпедным звонком вверху. Было часов одиннадцать. Я спускался по лестнице, заторопился, но из кабинета уже вышел отец, сиял трубку. Кто‑то говорил, отрывисто четко; он молчал. Когда я, обойдя его спину и телефон, заглянул ему в лицо, только что мною виденное за утренним кофе, оно показалось мне усталым и постаревшим. Он передал мне трубку и сказал: — Женя умерла.

Я услышал неузнаваемый и все‑таки узнанный мною голос Кати, девочки лет тринадцати, на три года меня моложе. «Да, там на кумысе. Тетя Миля и я привезли ее тело в Петербург. Похороны завтра, в Реформатской церкви. Не спрашивай меня ни о чем. Прощай».

Катя не была дочкой; она была воспитанницей Женички. Детей у моей двоюродной сестры и крестной матери не было. Муж ее, друг детства, тот самый, что броненосцы и пушки мне дарил, не только не пожелал иметь от нее детей, но и заразил ее (об зтом сплетничали позже) дурной болезнью. Несмотря на экстравагантности костюма — зеленые и красные жилеты, пробковый шлем в жаркие дни, набалдашники тростей с сюрпризами: повернешь направо — рюмка коньяку; повернешь налево — голая плясунья, задирающая ногу; несмотря даже и на пристрастие к штучкам, покупавшимся в полуподвальных лавочках на Фридрихштрассе, в Берлине — положишь такую под салфетку своему vis‑a–vis, а надутую воздухом грушу держишь в руке; когда нальют ему суп в тарелку, нажмешь грушу, и тарелка начнет плясать, а суп разливаться; несмотря, говорю, на все зто, был он человек более чем заурядный; а Женичка не совсем.

Немножко урсдннка она была, «обезьянка», как говорили о ней близкие (но всегда ласково). Темноволосая, тоненькая, живая, кокетливая, превосходно умевшая одеваться, она многим нравилась, а приязнь внушала еще большему числу людей. Кокетничала даже со своим крестником, не всерьез, конечно, и все‑таки женственно, если и не по–женски; баловала его милым вниманием, и крестник очень ее любил. Горе ее матери, когда она умерла, было уничтожающим и бессрочным. Никого у нее больше не было. Сын ее, Воля, мой тезка, дома бывал редко, и редко писал из далеких краев. Стал моряком Добровольного флота, потому что ничем другим стать не сумел. Обзаводился экзотическими женами, выпивал, был грубоват, но ко мне благоволил, катал меня на парусной лодке по разливу и научил бы меня даже, если б не моя бездарность, управлять парусами. Но свиданья назначать приходилось мне ему у Красного моста нлн за калиткой нашего сада; к ручке этой калитки он бы не притронулся: мой отец, по непонятным для меня причинам, терпеть его не мог, и вход ему к нам был строго воспрещен.

Итак, тетя Миля осталась в вечиом трауре, но Катя от Женичкиной смерти пострадала еще больше. Она была, если не ошибаюсь, дочерью прачки, — и прохожего молодца, который в счет не шел; Ивановна была, была Иванова. Женя взяла ее на воспитание пятилетним прехорошеньким ребенком, полюбила как родную, холила и лелеяла ее до чрезмериооти, ленточки в золотистых ее локонах меняла по три раза в день, но удочерить по–настоящему не удосужилась за восемь лет (может быть из‑за сопротивления мужа). Изредка появлялась мать, или Катю отправляли ее проведать, что было и глупо, и жестоко, а когда кончилась Женичка двадцати восьми лет от роду, на кумысе, от туберкулеза почек, Катя осиротела полностью и навсегда. Случилось нечто казавшееся мне еще менее объяснимым, чем свирепство моего отца по отношению к его племяннику. Тетя Миля, вместо того, чтобы перенести на Катю любовь свою к дочери, стала к ней проявлять сухость и холодность, решительно ничем не оправданную. Летом продолжала давать ей пристанище у себя на даче (где жила круглый год) и зимой ее брала на Масленицу, на Рождество; в остальное же время так себя вела, как будто девочки и на свете не было. Катя училась в Патриотическом институте (приюте, скорей, чем институте), и училась очень хорошо; но никто ее успехами не интересовался, она была предоставлена самой себе. А вскоре случилось нечто, менее странное, быть может, но еще более возмутительное, чему виновником, увы, был мой отец.