Выбрать главу
IV

На сенном приметке я достал из своего рюкзака байковое одеяло, расстелил его, укрылся плащом. Проваливаясь в мягкое пахучее логово, почувствовал вдруг, как гудят ноги и тело обволакивает усталость. Я закрыл глаза, но забытье не приходило. Сентябрьский знобкий ветерок прогонял надвинувшийся было сон, бодрил. Чтобы отрешиться от всяких дум, разделил небо пополам и стал считать звезды. Раньше это помогало, хотя и не всегда.

…Десять, двадцать пять… девяносто семь… Старался видеть эти цифры, но где-то за цифрами проходило связанное с домом матери, с этим вот двором, где теперь лежал на сене, со станицей, в которой прошли мои первые пятнадцать лет, куда позже приезжал заведовать клубом. Звезды светили те же самые, что мерцали в глубине той далекой летней ночью, когда по кочковатой лесной дороге мы с матерью везли сено на скрипучей арбе. Так же глядел я на синие, часто моргающие точки, мучаясь тем, что Надька ушла с игрища с Васькой Звонаревым. Эти же звезды не смогли мне ответить, почему Кольку Буянова не приняли в комсомол.

Мы с ним учились в одном классе и вместе подали заявления. Кольку спросили про отца. У меня тоже спрашивали.

— Вот ты вступаешь в комсомол, — говорил мне высокий раскосый парень из райкома, — а сможешь ты всегда быть принципиальным? Если твой отец украдет или еще что-нибудь такое совершит, ты заявишь об этом?

Я хотел ответить, но молчал, стало очень нехорошо, чем-то горячим залило горло, и я стоял, потупив голову. А высокий райкомовец, опершись руками об учительский стол, повторял:

— Так сообщишь или нет?

Исподлобья я видел, как Анастасия Ивановна, наша классная руководительница, хотела что-то сказать, склоняясь к нему, но он движением руки останавливал учительницу и не мигая глядел на мой наголо стриженный затылок. С соседних парт все громче подсказывали мне, а я все равно молчал, и тогда вскочил Пашка Каменнов, он крикнул громко и обиженно:

— Его отец на фронте погиб!

…А Кольку Буянова не приняли. Сказали, что раз по письму у него тройка — нельзя. Но других-то с двумя и тремя тройками принимали. И это было нам непонятно.

Какой ты теперь стал, Колька? После семилетки мы ни разу не виделись. Он тоже уезжал, поднимал целину. А теперь жить нам под одной крышей.

…Пятьсот девяносто третья. На этом счет звезд оборвался. Прямо надо мной низко, под серыми набухшими облаками вырисовался журавлиный клин. Птицы жалобно курлыкали, и крик их заставил подумать о том, что, мотаясь по свету, они никогда не забывают о густых камышах на затоне, где впервые поднялись на крыло и узнали небо. Над какими бы землями ни кружили они, куда ни заносило их ветром, рано или поздно память позовет их сюда. Хоть и голодно бывало им тут и нежданные заморозки опаляли крылья, птицы всегда возвращаются. Это ничего, что у них бывают расставания с этим краем, может, эти расставания и рождают на свет, дарят земле и небу журавлиную песню.

НАЕДИНЕ С СОБОЮ

I

Утром я нашел тетрадь. Тетрадь как тетрадь… Она не в сафьяновом переплете, и нашел я ее совсем не там, где обнаруживают дневники и позабытые письма — не в гостиничном номере, не в купе вагона, а в старом ларе из-под муки, с дном, прогрызенным мышами…

«15  и ю л я.

Ученье — свет, неученье — культпросвет. Как я смеялся, услышав эту новую поговорку. Мне было так же весело, как на том уроке по клубному делу, когда Людка Кулешова сказала, что «при проведении тематических вечеров в президиум избираются лучшие производители колхоза», или как длинный Саня Паршин доказывал историчке, что Нахимов перешел Альпы. И потому насчет культпросвета и неученья показалось мне очень забавным. А теперь не смешно мне от этой поговорки. Вот уже второй месяц заведую я Обливским клубом. Я принял ключи у непричесанной, захлюстанной девчонки. Ее держали до моего приезда. У нее произошла большая недостача по билетам, и еще месяц назад ей сказали, чтобы она подыскивала себе работу.

— Ну вот, принимай, — сказал мне председатель Совета Авдей Авдеевич и повел рукой над дощатыми, грубо сколоченными скамейками, беспорядочно разбредшимися по залу. — Ну-кось, Алевтина, где тут у тебя имущество? — обратился он к девчонке.

Она тотчас же поднялась на сцену, подошла к серому облезлому шкафу и дернула за дверцу. На пол посыпались старые, посеченные мышами газеты, костяшки домино, два пакетика с синькой. Авдей Авдеевич бережно поднял эти пакеты и сунул мне.

— Возьми. Будешь писать на доске, какое кино.