Я думал, что она уйдет совсем, но, постояв во дворе, Олимпиада явилась совсем протрезвевшая и, проходя на свое место к столу, как всегда, чуть насмешливо улыбалась.
— Липа, а все-таки с Тишкой-то лесником ты целовалась в клубе? — примирительно тихо спросил, присаживаясь к ней, Митяй.
Она ответила с обычной легкостью, не тяготясь его назойливостью:
— Не понять тебе, Митяй, бабье сердце. Где целовалась, где больше похвалялась.
И тут же отвела лицо в сторону.
Опять пели под гармошку и без нее, танцевали. Далеко за полночь в чулане послышались тяжелые шаги, громкий говор, загремело сваленное с лавки пустое ведро, и в комнату неестественно твердо вошли Илларион Матвеевич и Комаров.
— Извините, мы по делу, на минутку, — неизвестно кому стал объяснять председатель колхоза.
Его усадили, налили водки, принесли свежей закуски. Комаров был сильно пьян и потому сразу заговорил о работе. Николай взял меня за рукав, позвал подышать. После гвалта, сизых облаков табачного дыма осенняя свежесть успокаивала. Дождь перестал, но небо не прояснилось, в двух шагах ничего нельзя было различить. Мимо нас, взявшись за руки, двое прошли к калитке — Шурка пошел провожать Нину.
Постояли немного у плетня, Николай чиркнул спичкой, осветил циферблат часов.
— Полвторого. Пойдем, наверно, — сказал он устало. — Сейчас скажу Елене…
В доме было уже пусто, гости расходились. Комаров уснул, упершись лбом в стол, и Илларион Матвеевич стелил ему на диване. Увидев нас, обернулся:
— Мы там, — он неопределенно махнул рукой, — тоже собирались. Жалко — с тобой не посидели, не погутарили, — сказал он, косясь на Николая.
— Как-нибудь в другой раз, — нехотя отозвался он и стал снимать с вешалки плащ. Но Илларион Матвеевич настойчиво потянул его за руку, усадил на лавку.
— Ты вот что, ты это брось, — строго приказал он Буянову. — Пусть тебе солома не застит свет. Не коли мне ею глаза. Плохо, что жгли, но ведь надо было…
Он переставлял на столе бутылки, искал ту, что недопита, но она не попадалась.
— Ты думаешь, я лиходей колхозу? Вижу, что кормов скоту маловато нынче. И он, — Илларион Матвеевич ткнул пальцем в спящего Комарова, — не глупей нас с тобой. Но давят, жмут…
Домой шли медленно, ощупью отыскивая, где тверже. Елена совсем сморилась и, повисая на руке мужа, дремала на ходу. Возле хаты Митяя Завгороднева наткнулись на двух человек. Дуня-Святая икона возвращалась, видно с гулянки и жаловалась подвернувшемуся ей Митяю:
— Такая бяда, такая-я. Серый гусак-то мой — истый босяк. Святая икона, босяк. Чуть свет, амором бежит во двор к Мишке-Буравку, к его гусыне. Такая бяда, хоть режь его теперь.
— Правильно, — заржал Митяй, — качаясь и удерживаясь за колышки плетня. — Кинжалом его за измену в любви. — И заключил, зевнув: — Не везет тебе, бабка Дуня: дед ушел, гусак тоже. Разор один.
Хлопнув своей калиткой, Митяй хрипло, осатанело запел:
Последнюю строку он забыл, еще раз повторил про Дон и Кубань и замолк. Станица сразу стала тихой и таинственной.
Есть в Обливской, правда, теперь уже забытое, народное поверье: если в иванову ночь июня нарыть корней плакун-травы да омыть их утренней росой, легко будет житься человеку, от всех соблазнов охранит его этот корень.
Попался бы мне он раньше, ну хотя бы как подарок ко дню рождения, тем более что родился-то я под эту ночь. Но не было у меня этой спасительной травы. А до нового июня еще далеко — на дворе стоял только конец ноября. Ночью падал первый снег. Я выглянул в окно, станица, чистая, посветлевшая, стояла торжественная, неузнаваемая, и необъяснимая радость стеснила горло. Такое бывает еще, если вдруг приснится детство: сугробы вровень с плетнями, и ты бежишь по ним на лыжах, или увидится солнечное утро, вроде бы сидишь на пороге хаты, разутый, цыпкастый, и грызешь сочные купыри. От первого снега такое же ощущение, словно глядишь на мир, заново рожденный.
В то утро выпал первый снег, до июня, до темной колдовской ночи было еще далеко-далеко. А соблазн, как на грех, одолевал меня, не давал покоя. Задумал я, чтобы в Обливской был свой колхозный театр, театр, а не драматический кружок, под силу которому лишь одноактные пьесы с передовой дояркой, трактористом-гармонистом да с обязательным старичком-говоруном. Надо чтобы с обливцами заговорили Горький, Погодин, Вишневский…