Выбрать главу

Полгода назад я шел тут, простившись с городом, потом ехал в бригаду и слушал, как дед Герасим считал обливских председателей. Тогда я еще ничего не знал о Комарове, кто он, что его сюда привело. И теперь я немногое мог бы сказать о нем: и судить, и оправдывать мне его трудно. Зачем ему эта образцово-показательная свиноферма, когда в колхозе прорех латать не перелатать?

— А что он ее подпольно держит? — удивился Николай моему вопросу. — Вся область перебывала на ней. Два года назад маяк был. Правда, теперь немного прикрутили фитиль, слишком много жжет керосина…

Я согласился, что особенно винить в этом Комарова, конечно нельзя — так уж было заведено, но сможет ли он теперь…

— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Николай и задумался, крутя в руках кнутовище. — Дмитрий Павлович как раз не из тех, кому не хватало свободы. Его больше устраивают подсказки. Привык он к ним.

Буянов хлестнул задремавшую было лошадь и продолжил:

— Был у нас секретарь райкома, сна не знал человек: затемно все гурты объедет, каждую корову за дойки подержит. Так уж велось… он брал пример с высших, а те — с наивысшего.

С крутого уклона тарантас покатил под разгон, и пегая круто свернула с дороги, потянулась за лесопосадки.

— Ишь ты, пить захотела, — заметил Николай, — дорожка-то знакомая, к пруду…

Лошадь долго цедила воду, позвякивая уздечкой, Буянов стоял рядом, подсвистывал ей. Мне захотелось тоже размяться, я сошел на землю и направился к бугорку, где посуше. Возвышенность серела будыльями прошлогодней полыни, а внизу, из размокшей земли уже густо высыпала еле приметная зелень. Я нагнулся, хотел выщипать несколько травинок и вдруг заметил цветок с голубовато-стальными лепестками. Смятый, еще не оправившийся от зимы бессмертник тянулся к весеннему свету. Я прикоснулся к нему и почувствовал чуть уловимый запах. Сердце заколотилось чаще… Это было здесь: голубые звезды над степью, крики перепелов, такой же почти неразличимый запах бессмертников. И мы с Надькой восемнадцатилетние…

— Геннадий, — позвал меня Буянов. — Ты побудь здесь, пойду я погляжу… Вот тут по парам думаем посеять твердую пшеницу, — он протянул руку вдаль, где чернела паханина.

— Слушай, а ведь мягкие породы у нас дают урожаи выше, — напомнил я, показывая свою осведомленность.

— Щи с пряником ты будешь хлебать? Ну вот… А твердые сорта — это хлебушко…

И Николай зашагал вдоль пашни. Он шел по тихой, еще неожившей степи, шел не торопясь, словно разглядывал землю. Далеко-далеко кончалось черное поле, а за ним лежали новые, и не было им конца-края.

IV

Общее собрание для обливских колхозников — всегда большой праздник: на него приходят как на торжество — надевают лучшие наряды, держатся степеннее, увереннее. В этот день каждый обливец вдруг снова откроет для себя давно известную истину: настоящий хозяин тут он, и, значит, как ему, его товарищу, соседу покажется верным, так и пойдет то или иное дело. Не только председатель, а и бригадир, заведующий фермой, учетчик не посмеет кричать, а тем более крыть матом кого бы то ни было в эти часы. На другой день это совсем не исключено, но перед собранием или в ходе его такого еще в Обливской не случалось. В уважительном, даже внимательном отношении к людям колхозного начальства и видится мне одна из причин некоторой приподнятости такого события. Есть и другое, не менее важное обстоятельство, которое выделяет день собрания из ряда обычных будней. Обливцы — народ артельный, любят быть вместе, и, приходя в клуб, они желают не только обсудить, что и как делалось в хозяйстве, но и, как говорится, на людей поглядеть и себя показать. Один любит острое словцо подбросить, второй не прочь показать свою рассудительность, третьего медом не корми, а разреши пошуметь на начальство, — ну а где еще исполнить все эти желания, как не на колхозном собрании! Тут уж обязательно заметят тебя, оценят, надо станет — поддержат, а разойдешься не в меру, и прервут, и осадят, — не велика беда: свои же все…

Так все было и в этот раз, хотя ночью пролил дождь и на улицах образовалось такое месиво, что с окраин людям пришлось добираться чуть ли не вплавь. К одиннадцати часам утра клуб уже трещал от говора, смеха, толкотни, грома радиолы. У крыльца Шурка — бригадирский сын — играл на новеньком баяне, рядом на примятой круговине пританцовывал Паша Громов, успевший «причаститься».

— Побыттрей, побыттрей, — просил он, семеня худыми ногами.

Если пальцы баяниста соскальзывали с нужных кнопок, Пашу выручал толкавшийся тут же Кирилл Завьялов, единственной рукой он хлопал по колену, напевая: «Барыня ты моя, сударыня бравая…»