— Что же мне с тобой делать? — спросил Гудов, склонясь к петуху и рассматривая узорчато-алый гребень. — Красив, шельмец! В Лозовое бы тебя. — И сам улыбнулся этой беседе, хотя и в самом деле, в селе был бы этот золотоперый ливенец красой куриных стай и наверное первым драчуном — шпоры, как у гусара. А тут теперь дорога одна — в лапшу. Даже жалко…
Наверное, продала его какая-нибудь старушонка, та, что долгие годы после войны ютилась в маленькой, сбитой из случайных дощечек хатке, ожидая коммунальную квартиру. Во дворе, густо утыканном плодовыми деревьями и всякой зеленью, и жил он, очевидно все больше взаперти, потому что на городской улице петуху не место. Но все равно справлял петушиные обязанности: топтал кур, пел зори. Не он ли однажды порадовал их с Тамарой, когда они впервые проснулись в собственной квартире? Улица тихая, с одноэтажными, все больше деревянными домами, еще спала, а какой-то петух уже голосил на все лады.
— Слышишь? — затаенно-радостно спросила Тамара. — Совсем как в станице…
Район, где Гудову дали квартиру, и правда походил на деревню: их девятиэтажка была первым коммунальным зданием, все остальные — частный сектор. Прошлой осенью на заборах появились длинные и нередко корявые надписи, вроде такой: «Продаеца дом наслом». И вот уже нет той улицы, только по сторонам от дороги лежали груды битого кирпича.
Гудов не строил этих домов, не знал, с каким потом достался людям каждый кирпич, каждая досочка, на каких слезах лепились в сожженном дотла городе эти человеческие гнезда. И потому не обратил особого внимания на то, как умирала целая улица. Он заметил это, когда сам пережил трагедию.
В первые недели после гибели Тамары Гудов совершенно не мог спать, целыми ночами лежал с открытыми глазами, глотал какие-то таблетки, пил вино, но ничего не помогало. Однажды перед рассветом он явственно ощутил, что в эту весну он потерял не только жену — от него ушло и еще что-то. Гудов никак не мог понять, какая же утрата постигла его, но состояние это не покидало и в следующие ночи, и он удивился, когда, наконец, осознал, что гнетет его еще и вдруг онемевшая без петухов улица. Раньше, когда они голосили по утрам, он вроде и не слышал их, но вот они исчезли, и сразу почувствовалась какая-то пустота. И улица, которой не стало, открылась Гудову по-новому: он увидел среди нагромождения хлама беспризорные цветущие яблони с листвой, припорошенной желтой кирпичной пыльцой, стал обращать внимание на одичавших от сиротства дворняжек, зло стерегущих никому не нужные развалины, приметил, как почти каждый вечер среди груды мусора одиноко ходит старая уставшая женщина в черном платке.
— Разломили нас, как немцев в Сталинграде, — пожаловалась она однажды проходящему мимо Гудову.
Может, эта старуха и отнесла на базар красноперого петуха — свою последнюю живую радость, потому что не могла ее рука поднять топор над горделивым узорчатым гребнем.
— Ну что ж, Петя, считай, что возвратился ты на круги своя, — сказал Гудов, кроша в ящик хлеб. — Клюй, не стесняйся — свои люди.
Уже больше месяца жил петух на балконе и как мог скрашивал одиночество Гудова: пел, заставлял ходить на базар за зерном, чистить ящик — что ни говори, а живая душа рядом, она требует забот, без которых человеку в иные минуты никак нельзя оставаться…
И вот теперь, возвращаясь домой, Гудов пытался вспомнить, налил ли он петуху воды. Он упорно восстанавливал в памяти все мелкие события утра, но совсем иные мысли мешали ему. Он гнал их, заставляя себя думать о новом жильце, о превратностях петушиной судьбы.
И все-таки обмануть себя не удалось — Гудов наткнулся на высокие металлические ворота городского кладбища, отступать было поздно, и он прошел к белеющей за подстриженными кустами акации невысокой деревянной пирамидке, в которой был застеклен портрет Тамары. У нее осталось много снимков, она любила фотографироваться. В пухлом альбоме были снимки, сделанные во время концертов, где она то кокетливо улыбалась, то, оголяя ключицы, гордо вскидывала голову — самой ей нравились такие фотографии. Но на памятник Гудов выбрал небольшую давнюю карточку, запомнившую Тамару большеглазой, чуть испуганной девочкой с перекинутой на грудь косой, какой он встретил ее в донской станице десять лег назад.
…Лодка плыла по узенькой реке, прятавшейся в зарослях куги и кудлатого, склоненного до воды вербника. Вдалеке все еще держалось за желтый край горизонта большое, но уже не жаркое солнце. Задумчиво-тихо было вокруг: замерла, отдыхая от дневного зноя, листва, неподвижной казалась вода, зеленая от прибрежных деревьев, и только всплеск крупных рыб, вышедших на предвечернюю кормежку, изредка нарушал забытье. Василий греб осторожно, будто боялся кого-то вспугнуть.