Выбрать главу

Вскоре я погрузился в работу и оторвался от полотна лишь в два ночи.

Накинул поверх свитера пальто, вышел из дома и завел свою легковушку. Отъезжая, я не заметил преследователя. Брат Оситы следил за мной с маниакальной настойчивостью, но и у него выработался свой график: с восьми утра до восьми-девяти вечера.

Я не стал петлять, а поехал прямиком к дому Акико. Даже в эту раннюю пору в доме горел свет. Из темноты выплыл размытый силуэт притаившегося возле хижины «ситроена».

Я вышел из машины, открылась входная дверь, и до меня донесся голос Оситы: – Ты припозднился.

Оставив реплику без ответа, я взбежал на деревянное крыльцо и на пороге очистил ботинки от налипших комьев. Подтаявший снег смешался с грязью.

– Акико уже легла.

В гостиной я увидел картину. Лишенная цвета и формы, она была чересчур прямолинейна. Я сразу увидел на ней сердце Осито – пожалуй, потому лишь, что в нас было слишком много общего. Кто-то другой не рассмотрел бы в ней ни намека на смысл.

Живопись Оситы отлично обходилась и без этого. Она не принимала во внимание существование остальных. Я мог бесконечно освобождаться от цвета и формы, но была грань, дальше которой не смел бы шагнуть – слишком долго практиковался в рисунке. Набросок я воспринимал как разговор с человеком. Я исходил беззвучными криками, и на полотне отображались терзавшие меня в тот момент страсти. Я кричал от тоски, от злобы, и эти крики были доступны для понимания других людей.

Рисунков, подобных творениям Оситы, мне видеть не приходилось. Многим ли дано проникнуть в их сущность? Думаю, подобных счастливчиков немного – пересчитать по пальцам.

– Тебе так одиноко?

– Не надо слов. Я специально рисовал, чтобы не говорить. Ты ведь все понял, да?

– Наверно, я единственный, кто способен это понять.

– Ну и пусть. Я был готов к тому, что даже ты не поймешь. Знаешь, а я ведь верю, что пришел из твоего сердца. Не увидь я твоих картин, так и не знал бы, что надо рисовать.

Наверно, я единственный понимал, что пытается сказать Осита. Осита был мной. Правда, какая-то моя часть не имела с ним ничего общего. Моя обыденная сущность, или как ее ни назови – она делала меня художником.

– Я бы от выпивки не отказался.

– Есть коньяк.

– Один бокал.

– И я, пожалуй.

Осита налил коньяк в обычные стаканы и принес ко мне. Свой я осушил залпом.

– У меня такое чувство, что если получается время от времени рисовать, то и хорошо. Это успокаивает. И Акико всегда рядом.

– Акико?

Видимо, посмотрев на картину, художница успокоилась. Они оба выражались в ней, и, отобразив себя, она успокоилась.

Теперь слово было за девушкой. Она воистину обрела мир, закончив свое отдельное полотно.

– Спит?

– Только недавно уснула, а то все не ложилась.

– Так, пожалуй, и лучше.

Девушка, с которой меня так внезапно свела судьба. И хотя сердце тревожно забилось при мысли о ней, толком я ничего о ней не знал.

Она была больна. Тем же самым недугом, каким страдали мы с Оситой, страдала и она. Если это действительно называть недугом, значит, она по-настоящему недужила.

Подумал, а самому совестно стало, что так рассуждаю о людях. Я вдруг понял, что та часть меня, которая не имела общности ни с Акико, ни с Оситой, росла – пропасть, разделявшая нас, стремительно увеличивалась.

– Кстати, должен тебе сказать… Тебя брат ищет. Он так запросто не успокоится.

– Я так и думал: вполне в его духе.

– Ты убил человека по фамилии Номура. Понимаешь?

– Если б я тогда чувствовал, как надо рисовать, я бы, наверно, ничего с ним не сделал. Только поздно теперь думать – слезами горю не поможешь.

– Хочешь вернуться с братом?

– Не знаю.

– Ты, конечно, можешь дождаться, когда Акико снова начнет рисовать.

– Ты хочешь сказать, что мне надо лечь в «учреждение»?

Я не ответил. Если на суде его признают невменяемым, то упекут в психлечебницу, и никто не станет разбираться, виновен он или нет. Осита тоже это прекрасно понимал. И решать, быть этому или нет, – только ему. Я закурил.

– Я не болен. Не хочу в лечебницу… Пусть хоть в тюрьму, только не туда.

В отношении меня никто не решал, вменяем я или нет. Я убил человека в драке. Мой противник держал нож, и адвокат, назначенный судом, проталкивал версию о вынужденной самообороне.

– Как бы там ни было, а брат твой так просто не сдастся. Вот я что хотел тебе сказать – просто хотел предостеречь.

– Ясно. Мне бы с ним встретиться, поговорить. Я ему все объясню, он поймет.

Я смолчал – опоздал он с разговорами: полиция за ним повсюду рыщет. Как никогда сильно я ощутил себя обычным человеком, каких встречаешь на каждом шагу.

2

В хижину я вернулся на следующее утро, после десяти.

Все утро Осита болтал про Акико. Я его понимал, но если бы нас слышал кто-нибудь посторонний, он бы посмеялся. Это был человек, с которым общаешься через рисунок, человек, чье сердце тебе знакомо до последнего закутка. Осита по-настоящему верил, что через живопись он показал Акико самое себя, и верил, что очень скоро тоже ее поймет. Я слушал его, и мне приходило в голову, к несчастью, только одно слово: «одиночество».

Вернувшись в хижину, я сразу поднялся в мастерскую и продолжил размазывать белила по белому холсту.

Теперь, как и с самого начала, картины мои были не чем иным, как криками одиночества – так я думал, нанося белое на белое. Сколь глубока была моя тоска? И действительно ли это одиночество? Увидев картины Оситы, я уже сомневался.

В конечном итоге все сводилось к тому, что мое «одиночество» – товар, учитывая, сколько людей оценили мою работу. Наверно, я действовал им в угоду, сам того не подозревая.

Позвонили в дверь.

Я предположил, что это брат Оситы. Наверно, заметил, что ночь я провел вне хижины.

Я спустился с палитрой и кистью в руках. На пороге стояла Нацуэ.

– У тебя странное выражение лица. Что случилось?

– Никак не привыкну, что ты всегда заявляешься без предупреждения.

– Что-нибудь случилось?

– Нет.

Не говоря больше ни слова, я поднялся в мастерскую и продолжил работать кистью. Белила густели. Менялись оттенки.

Когда я спустился, Нацуэ уже приняла душ и накинула халат.

– Ты уже совсем освоилась.

– Ничего особенного. Ты долго не выходил из мастерской. Камин погас, вот я и развела огонь. Сухие поленья быстро занялись.

В очаге было куда больше дров, чем я обычно кладу, лихо плясали языки пламени.

– Хочешь взглянуть?

Нацуэ вскочила на ноги, будто только этого момента и ждала. Полы халата раздвинулись, сверкнули белые бедра. Я страшно желал Нацуэ. Как-то незаметно у меня выработался на нее рефлекс.

Я достал из холодильника банку пива, потянул за колечко, но пить мне не хотелось. Наверное, потому, что в тот день я не бегал.

– Удивительно, – сказала Нацуэ, спустившись по лестнице. Я медленно потягивал пиво, как потягивают виски.

Нацуэ понимала мои мольбы. И не только Нацуэ, их понимали и критики, и дилеры. Это и делало из меня художника.

– Теперь я знаю, что ты можешь писать одним только белым.

– Когда закончу, уеду отсюда.

– Вот как?

– И тебя оставлю.

– Это мне не нравится.

Лицо Нацуэ не переменилось. Взглянув на толстые паховые волосы под халатом, я сделал глоток пива. Пламя в очаге угасало. Если немного подправить поленья, оно снова разгорится. Чтобы поддерживать огонь, надо постоянно прилагать усилия. Я не двинулся с места, только снова взглянул на паховые волосы Нацуэ.

– Я сделаю все, что ни пожелаешь.