Выбрать главу
Уходят наши матери от нас, Уходят потихонечку, на цыпочках. А мы спокойно спим, едой насытившись, Не замечая этот страшный час…

Разные поэты и в разное время заговорили об одном. Их мучила одна и та же боль. Как будто прочитав мои мысли, Зиновий Ефимович заметил: «Любовь к матери, к ее памяти у настоящих поэтов остается болью навсегда. Послушайте стихотворение Твардовского, которое я давно хотел прочесть со сцены:

Опять над ленинской страницей, Несущей миру свет дневной, Не мог в смущеньи отстраниться От мысли каверзной одной.
Опять представилось в натуре, Что самому бы Ильичу, При нашей нынешней цензуре — Молчу!..

Написано оно было где-то в конце 1960-х годов. Для меня это было удачное время: незадолго до этого я снялся сразу в двух фильмах: “Фокусник” и “Золотой теленок”. Для Твардовского, судя по всему, это было не очень простое время: его сняли с должности редактора “Нового мира”. Многое навалилось на него тогда». И, задумавшись, Зиновий Ефимович вдруг сказал: «Может быть, я жив до сих пор благодаря Твардовскому. Я не очень высокого мнения о своем Паниковском, но от Твардовского я несколько раз слышал не только похвалу фильму “Золотой теленок”, но и “аппетитный” смех по поводу этой моей работы. Так профессионально и глубоко, с таким пониманием мог отозваться только истинный кинокритик».

Общение с Гердтом сделалось для Твардовского особенно необходимым после того, как в сентябре 1970 года он, травимый официальной критикой, перенес тяжелый инсульт, а через три недели — еще один. В своих воспоминаниях «Остановись, мгновение» писатель Григорий Бакланов, живший там же, на Красной Пахре, неподалеку от Гердта и Твардовского, рассказывает: «А вот Зиновий Гердт как будто ничего не старался. Он приходил, сильно хромая, спрашивал деловито:

— Так… кипяток есть? Помазок? Будем бриться.

И крепко мылил горячей пеной, не боясь голову сотрясти, брил как здорового (Твардовского. — М. Г.) и что-то рассказывал своим громким голосом. Обвязанный полотенцем, намыленный, а потом умытый, с лоснящимися после бритья щеками, освеженный, Александр Трифонович радостно смотрел на него, охотно слушал…»

В своих заметках о Твардовском Зиновий Ефимович пишет: «Мне кажется… что этот крестьянский человек, в жизни говоривший чуть-чуть с белорусским речением, был непогрешим в прозе и стихах, был аристократичен, будто дворянин двенадцатого колена. Он был сноб в прекрасном понимании этого слова, англичанин, дворянин. Одинаково говорил со мной, с комендантом поселка, с Хрущевым». В ту пору снятый со своего поста Никита Хрущев, добрый — и одновременно злой — гений «оттепели», жил недалеко от Пахры, на строго охраняемой казенной даче. Его сын Сергей Никитович вспоминал: «Однажды он попросил меня найти “Теркина на том свете” и почитать ему. Слушая эту поэму, Никита Сергеевич почему-то всплакнул и сказал: “А мне не очень просто было заставить редакторов напечатать эту поэму”».

Дальше Гердт вспоминает: «Мы ходили с ним по грибы. Он стоял во дворе такой величественный и трезвый в пять часов утра. Лукошко, штаны, рубашка, посох. Прежде, чем идти, низко кланялся — это было как ритуал. И только вышли за пределы поселка — и открывалось поле, и купы дерев, во всем взоре столько было широты, этот ландшафт существовал и пятьсот лет назад. А впереди — мой кумир».

Твардовский однажды похвалил Гердта за умелое исполнение стихов Пастернака: «Даже те, кому казалось, что не понимают Пастернака, теперь, уверен, отнесутся к его поэзии совсем по-другому». Услышав такой комплимент, Гердт прочел стихи самого Твардовского:

На дне моей жизни,             на самом донышке Захочется мне             посидеть на солнышке, На теплом пенушке.
И чтобы листва             красовалась палая В наклонных лучах             недалекого вечера. И пусть оно так,             что морока немалая — Твой век целиком,             да об этом уж нечего.
Я думу свою             без помехи подслушаю, Черту подведу             стариковскою палочкой: Нет, все-таки нет,             ничего, что по случаю Я здесь побывал             и отметился галочкой.