«В баре „Муму“, — сказала она, — подают русскую рыбу. Ты придешь?»
Он медленно кивнул. С его набором жетонов он мог бывать где угодно.
«Кистеперый… — дохнула она коньяком. — Ну, поцелуй… Сюда… И вот сюда… Мммм… Ты же должен знать, от чего солдат умрет в бою… — Она так и сыпала мудростью, гениально вычерпанной ею из чужих мозгов. И вдруг (о, мистика, мистика) шепнула: — Все же напрасно мы продали пианино. Сейчас бы Ирка ставила на него синтезатор…»
12
Салтыков спустился в холл.
Кедровые колонны. Прохлада.
На стеклянной двери табличка: «Уголок творческого уединения».
Салтыков сразу вспомнил поэта Рогова-Кудимова: у них, у онкилонов и выпестышей, только палатки… у них не каждый заработает горсть жетонов… но зато есть залы воскресного чтения, уголки творческого уединения…
Нежный, беспомощный полумрак.
В таком нуждался Тургенев, когда у него болели глаза.
Вечные загадки. Салтыков подумал о Тургеневе, а представил Мерцанову, хотя как раз она-то никакой загадки (по крайней мере для него) не представляла. Да и не в Мерцановой было дело. Как электричество скопилось в Салтыкове раздражение от только что перелистанной «Истории России в художественно-исторических образах» (вариант Овсяникова), проект которой был оставлен в ящике стола специально для него.
«Охота на мамонтов» — перевод с неандертальского…
«Земледелие у славян-россичей» — подробно, по делу, с картинками…
«Былины» — не как у вымирающих стариков, а, скорее, под раннего Соснору…
«Бой у стен Доростола» — явно писал какой-то военный спец, мечтающий выиграть мировую войну…
«Половецкие набеги»…
«Первые становления»…
Вплоть до «Первого москвича»…
Ну, сами понимаете, человек тут — не только видовое название.
Дошел Салтыков и до Тургенева.
Седые волосы, большой рост, многия причуды.
Овсяников ничего не прощал классикам. Иван Сергеевич был у него как живой — еще молодой, темно-русый, в модной «листовской» прическе, в черном доверху застегнутом сюртуке. Обожал пригласить гостей, а сам уезжал из дому якобы по неотложным делам. Так ему нравилось. Любил занять денег (предпочтительней у какого-нибудь человека откровенно жадного) и демонстративно просадить их в дорогом ресторане. Мог в музыкальном салоне барственно обратиться к незнакомой барышне: «А случалось ли вам этим летом сидеть в кадке с водою?». А когда барышня под внимательным взглядом Ивана Сергеевича начинала краснеть, интересовался: «Значит, видели паучков? Такие тонкие, резвые, бегают по воде…».
Приводились в «Истории» отрывки из «Муму», «Ермолая и мельничихи», «Отцов и детей». А сразу за материалами о Тургеневе шла главка о графе Толстом, «жильце четвертого бастиона», и все сразу каким-то образом изменилось, задрожало, как огромный мыльный пузырь, начало пускать разноцветные радуги, сияния. В войну против турок, французов, англичан и сардинцев «жилец четвертого бастиона» состоял в Севастополе при третьей батарее одиннадцатой Артиллерийской бригады. Был ранен у речки Черной, награжден орденом Святой Анны четвертой степени с надписью «за храбрость». Ранен, но в плену у неприятеля не был. И высочайших благоволений и всемилостивейших рескриптов не получал.
Как хорошо, Боже!
Хотя именно Тургенев, не в пример желчному «жильцу четвертого бастиона», не раз утверждал, что поэт Фет (он же помещик Шеншин), плодовит, как клоп, и что, должно быть, по голове поэта проскакал целый эскадрон, от чего и происходит такая бессмыслица в некоторых его стихотворениях. Вот, правда, как соединить все это? С одной стороны: «А роза упала на лапу Азора», а с другой — тот же Фет мог торговаться, не отдавать лишней копейки, купить крепостного повара за тысячу рублей, подсчитывать барыш от продажи ржи и в то же время босиком бежать к распахнутому в ночь окну.