— Тогда я говорю не с тобой, а с Торном. Сын Громовника, на мне положен гейс — я не могу умереть иначе как от своего меча, что отрубит мне голову, и в поединке с равным мне по силе. Умереть вдвойне: как та, что пьет кровь живущих, и как старый викинг, что насытился жизнью и подвигами. Ты поможешь мне выполнить зарок?
— Я же слеп, госпожа моя.
— Не беда: я буду направлять твой клинок. Ты сделаешь?
Я вижу, как женщина бросает один из своих мечей вперед рукоятью, и та попадает прямо в привычную хватку северного бойца. Затем обнажает другой клинок и отбрасывает пояс вместе с ножнами.
Мечи встречаются с колокольным звоном. Сразу темнеет, и остаются лишь алые высверки в небе, стальные зарницы над землей. Они то скрещиваются подобно молниям, то летают вдоль земли, как стрижи…
И тут меч в руках скандинава плашмя скользит вдоль чужого лезвия и ударяет прямо поперек яремных жил. Темная кровь брызжет прямо в глаза Торну. Он кричит — горе и торжество, и нечто иное.
Голубовато-белый свет льется с открытого настежь неба и покрывает безглаво стоящее тело яркими искрами. Затем исчезает всё и вся. Только Торн, бросив клинок и обтирая лицо рукавицей, смотрит на мир яркими голубыми глазами.
Опускается на одно колено:
— Я убил подобную тебе, не дожидаясь твоего позволения. Ты накажешь или простишь, Создательница?
— То, что ты свершил, совершено на обратной стороне жизни, в царстве Хель, — слышу я ответ. — В этом нет вины, за это нет награды — кроме той, что ты взял сам.
Тут я впадаю в полное беспамятство, но вроде как появляюсь в Доме, который построен на мои деньги в качестве отступного, и выхожу из его стен прямо на луг.
Лошади-степнячки хороводом пасутся вокруг Селины, которая, слава те Господи, головы отнюдь не теряла. Глаза, правда, мутноваты, но мне уже доносили о ее злоупотреблении гелевыми линзами.
— Умницы мои, — воркует она, прижимаясь к длинным шеям, трепля по гриве или холке то одну, то другую и вынимая из сумы, подвешенной на плече, то морковку, то яблоко. — Присоединяйся, Ролан. Бери и угощай, только ладонь-то распрями, как лопатку, иначе зубищами ухватит вместе с куском пальца.
— Так ты, выходит, взаправду от них пьешь? — осеняет меня.
— Тем и держусь, как древний монгол в бесплодном месте. Коням от этого вреда меньше, чем людям. Я пью от немногих людей — им это даже прибавляет здоровья. От многих лошадей — это успокаивает их. От этого можно исполниться гордыни, но человек иногда отстраняется от меня, а конь слишком охотно мне служит. И я почти завидую вашим угрызениям совести, потому что не люблю чрезмерную благость.
— И обильная чужеродная кровь не наносит тебе ущерба?
— Ну, это присходит согласно уравнению. Вы пили молоко человеческой матери и вынуждены теперь пить кровь людей, а моей кормилицей была кобылица чистых кровей — вот я от ее потомков и пользуюсь. Не только прямых, конечно.
— Как же ты обуздываешь нашу общую тягу к тому, чтобы выпить до дна всего человека, когда, наконец, встречаешься с ним?
— Да получаю удовольствие непосредственно от самой жажды. Мне смертной говорили, что отречение лучше, чем похоть, превозмочь достойнее, чем поддаться. Ведь благое недеяние — это пена, что вырастает на гребне абсолютной мощи.
— Хитро устроилась. Стало быть, тебе в самом деле не о чем тосковать — в отличие от нас прочих.
— Хм. У каждого своя причина испортиться, как некогда говорил ты сам. (Не помню такого, вскользь подумал я.) Моя личная тоска имеет человеческий корень, и ты легко можешь его вычислить. Ваша всеобщая вампирская хандра, чернейшая меланхолия — в том, что вы безуспешно стремитесь назад к человеку. А, может быть, надо идти вперед к человеку?
— Не думал. У меня иная боль.
— Да. Ты по своей крещеной природе Андрей: талантливый живописец, художник, артист в широком смысле, но и апостол новизны — как оба твоих великих тезки. Но живописец в тебе похоронен, апостол извращен. Иные твои имена означают лишь твои клипот.
— Клипы?
Селина смеется, очень дружелюбно.
— Слово это древнее, но оттого не менее ходкое, чем то, что ты назвал.
Скорлупы. Ограды, отделяющие тебя от Бога. То, что есть у всех людей в мире.
— Да. Я понимаю, — говорю я.
— Не очень. Подумай на досуге о двух вещах: скорлупу ореха, плотную оболочку семени трудно взломать молотком или стереть жерновом в пыль. Но нежный росток, тонкий лист без труда раскрывает собой семя, яйцо, почку.
Мы молчим. Ходят по кругу тихие, сонные лошади, позванивают колокольцы на путах.