Выбрать главу

— А ежели дознаются?

— Признать меня в энтой одеже трудно. Ты и то обманулся… Мне бы только здешние заставы миновать. На Яик надумал податься. Говорят, казачки там начинают бурлить. Авось тряхнем матушку Русь, посчитаемся за наши слезы да кровушку. Худое мы повидали, авось теперь хорошее поглядим.

— Неужто и жена с тобой?

— Куда он, туда и я! — решительно произнесла Марьюшка.

Она улыбнулась Ерофею, и столько в ее взгляде было любви и гордости, что защемило у Андрея сердце: радостно стало за друга и за себя больно.

— К тебе никто нынче не придет? — неожиданно спросил Ерофей.

— Нет. Разве что ученик мой, Бортников. К вечерне ушел. Молодой, а богомольный.

— Ежели завернет, ты его куда-нибудь отошли. Не след, штоб он нас у тебя видел. Мы до темноты посидим, а потом на реку пойдем. Договорился я с приказчиком на барже. Завтра с рассветом отплывают они в Астрахань и нас берут. Полдюжины куньих шкур посулил за проезд.

— А как вы нашли меня? — только сейчас спохватился Андрей.

— Я тебя еще у заставы приметил, но поостерегся открыться. Проехал вслед, узнал, где квартируешь. Вчера хотел зайти, да возле ворот шпыня приметил.

«За каждым шагом следят, супостаты!» — со злостью подумал Андрей.

— А нынче никого не встретил?

Ерофей хитро подмигнул:

— Видать, некому стало за тобой доглядывать. Того шпыня я вечор стукнул. Сейчас, поди, далече по Каме плывет. Приметный: левая рука — трехпалая.

До полуночи просидели Ерофей с Марьюшкой у Андрея. Чтоб не забрел случайно на огонек незваный гость, завесили окно плащом. О многом переговорили в тот последний вечер перед разлукой главный межевщик Горной канцелярии и беглый. Вспомнили жизнь на Псковщине, Москву, полюбившуюся обоим Мельковку…

Ушли гости в полной темноте. Где-то далеко бил в колотушку ночной сторож, да с берега доносилась нестройная песня подгулявших бурлаков.

Долго стоял у калитки Андрей, прислушиваясь к удалявшимся шагам. Вспомнил Рыкачева, его слова о гневе народном. Неужто настало тому время? Не зря даже смиренный Ерофей о бунте загадывает.

Глава пятая

Обильные снега выпали зимой в Уральских горах. Весна затянулась, и теплые воды поили реки до середины лета. Межени почти не было, и груженые баржи проплывали свободно. Широка и величава Кама-река. В ее заводях и курьях с высоких берегов смотрятся в прозрачные струи березы, мохнатые сосны и строгие, словно монашки из скита, ели.

Несет свои воды красавица, то хмурая и молчаливая в ненастную пору, то радостная и сверкающая в яркий солнечный день. Много повидала она на своем веку человеческого горя и радости. Кровью и соленым потом окроплены ее берега, а она течет и течет, великая русская века…

Строгановская баржа уносила Ерофея и Марьюшку навстречу новой жизни. Тугой ветер, надув парус, свистел в канатах, и баржа, чуть накренившись на борт, скользила вниз по течению.

На палубе, заваленной тюками и бочками, отдыхали уставшие люди. Возле бухты каната и запасного якоря сидела кучка бурлаков. Один, старый, с поседевшей взлохмаченной головой, кутаясь в дырявый армяк, рассказывал:

— Я, браты, сызмальства на реке роблю. Сколь разов ее берега топтал. А лаптей износил — не счесть. Был и на Вятке, по Волге до самого моря добирался. И, скажу я вам, нет краше нашей Камы-реки. Сперва-то она, как с Волгой сольется, долго еще свой норов показывает. Водица в ней, не в пример Волге, чистая да прозрачная. Сперва-то, почитай, верст сто, словно грань меж камской и волжской водой пролегает. А дальше уж и не отличишь, все перемешалось. И течет одна река до самого моря Хвалынского, могутная да раздольная.

«Вот бы всем кабальным да подневольным слить свои силы. Все сокрушат, на слом возьмут. Никто экую силушку не одолеет!» — думалось Ерофею. Он отошел от бурлаков к Марьюшке, облокотился на борт, засмотрелся на проплывающие мимо крутые берега.