Так и вот, выходим мы, значит, на площадь, а туда уже полгорода сбежалось на крики мужика, его отвязали, и вот стоит он у телеги, а рядом с ним — полицмейстер местный, пальцы за ремень заложил, ноги расставил и набычился. Вот они, убивцы, кричит мужик и пальцем в нас тычет. Полицай лыбится, рычит и достает дубинку. Все на нас таращатся, ждут, что дальше будет. И тогда Пелле Упсальский — самый высокий и сильный среди нас — идет через площадь прямо к полицаю. На площади мертвая тишина, как будто в Кристианстаде все оглохли да онемели. Пелле Упсальский спокойно так приподнял жирдяя полицмейстера, взял под мышку, да и понес к водокачке на площади. Полицай ругается на чем свет стоит, брыкается своими ляхами, но толку-то? Пелле Упсальский снимает с него шапку, вешает на водокачку, а потом перехватывает полицая так, что голова у него прямо под краном оказывается, ну и другой рукой начинает качать. Покачал немного, надел на него шапку и отнес, аккуратненько так, обратно к телеге. У того вода течет по лицу, волосы ко лбу прилипли, как мочалка. Но наш-то Пелле Упсальский парень не промах — берет он его, значит, пузыря этого надутого, сажает на лошадь и привязывает поводьями, чтоб не свалился. Потом хватает крестьянина, который и так дрожит как лист осиновый, и как шлепнет лошадь! Та взбрыкнула да рванула через площадь. Народ хохочет, веселится, и никто даже не пытается беднягу-полицая спасать.
Не-е-е, народ его спасать не торопится, к нам бегут, кричат «ура», а пара мужичков покрепче на всякий случай провожают нас до поезда.
Нас тогда было всего-то трое: Пелле Упсальский, я, да еще один парень. Я с того дня так Пелле зауважал, что мы с ним лет пять с тех пор не расставались и на десять минут. Ездили по стране, и если где что не ладилось, то Пелле Упсальский никогда не сдавался, и мы свою плату всегда получали.
Помню, работали мы в Норвегии, там-то Пелле Упсальский глаза и лишился. Строили мы железную дорогу, и пути должны были напрямки через гору идти. Не дело, конечно. Шахту только пробуришь — она тут же замерзает, а бараки такие хлипкие, что снег через щели залетает: сидишь там, а борода от инея белеет прям на глазах. Ясно дело, все старались оттуда побыстрей убраться. Поэтому бригадир нас в деревню не отпускал, потому что отпустишь троих, а вернется один. Но как-то раз в субботу они там собрались пирушку устроить, и мы всей бригадой надумали сходить повеселиться. Но кто-то должен был остаться на горе сторожить, чтоб динамит не украли, и вот Пелле-то и вызвался — сам, добровольно. За тот год в Норвегии он таким тихим стал, я диву давался, что с ним такое творится. Ну я и решил, что без него как-то и веселье — не веселье, так что остался составить ему компанию.
Сидим мы, значит, в бараке, разговоры разговариваем, греемся у печки, и тут мальчишка заходит — младший из бригады, норвежец, лет девятнадцать ему было. Малец к своим девятнадцати тоже успел по стране покататься и выглядел-то постарше своих лет. Может, потому, что зубов у него почти не осталось — а у кого останется, если пару лет на кофе да сахаре сидеть? И вот, значит, завелась у парнишки девка там, в деревне, ну и он по вечерам похаживал к ней, да так, чтоб бригадир не пронюхал. Но на той неделе дала она ему от ворот поворот, парнишка нос совсем повесил, все сокрушался, что не хочет она с беззубым водиться. Ну мы его утешали, конечно: что ж это за девка, что мужика по зубам выбирает?! И вот приходит он, значится, в барак, весь такой бледный да унылый, как тряпка выжатая. А ты что, в деревню с остальными не пойдешь, спрашивает Пелле Упсальский, но парень молчит как рыба и выходит из барака. Через минуту-другую Пелле идет проверить, все ли в сараях в порядке. Смотрит на стену, где обычно висят ключи, и вдруг видит, что ключ от сарая с динамитом пропал. Выругался на чем свет стоит, сразу смекнул, в чем дело, и бегом туда. В горах тишина мертвая, даже чаек не слышно — так-то они по мусорным кучам шастают да орут. И тут видим: дымок из снега поднимается, у самого начала склона, где гора к фьорду спускается, и внизу там синяя тень какая-то. Пелле Упсальский поопытней меня был, сразу понял, что за дымок, да туда и бросился, прям по снегу. Не успел добежать, как рвануло — звук, как будто горшок с цветами с пятого этажа сбросили, — упал лицом в снег, лежит и стонет. Я со всех ног к нему, поднимаю его, на спину переворачиваю и бегу к дурачку этому, который на железке… но там уж ничего не поделаешь. Хватаю Пелле, на себе тащу его до деревни, они его сразу в машину, потом на паром и в ближайшую больницу. Когда выписали его, хотелось убраться из этой страны куда подальше. В Швеции я с девушкой познакомился, поженились мы, и тесть мой пристроил меня на постоянную работенку, и вот работаем мы вместе с Пелле Упсальским на железке последний год. И надо ж такому случиться в один из последних дней. Странно, правда ведь, вот мы с ним вместе каждый день пять лет как. Прокладываем пути через гору, взрывчатку закладываем. Последняя смена в субботу перед Пасхальной неделей, а на Пасху я домой должен ехать. Последний взрыв у нас остается, хоть уже и суббота, но вагонетку ждать до утра понедельника. У нас все готово, взрывчатку заложили, Пелле Упсальский на подрыве, и вот чиркает он, значится, спичкой, поджигает шнур, а мы в лесу укрылись и видим: синий дымок поднимается. Пелле бегом к лесу — он парень был быстрый, — и вдруг смотрим: а он обратно бежит к шнуру, и страшно нам, рвануть-то может в любую секунду, но мы ничего поделать-то не можем, спасти его не можем. Потом долго обсуждали, что ему такое в голову взбрело, зачем он обратно-то побежал. Ну тут и рвануло, и мы прям видим, как его камнями завалило: раз — и на том месте, где он стоял, куча камней, даже тела не видать. Мы сразу к нему, но что тут поделаешь. Гора-то рыхлая, взрывается хорошо, там прям пирамида из обломков сложилась — шаткая, правда, такая. Кто-то побежал туда с ломом, попытались нижние камни убрать, но ничего, конечно, не получилось… мы леса притащили, забрались наверх. И тут кто-то вопит: да живой он! Я ж говорю, камни неплотно лежали, ну и в щели все видно, и кто-то из товарищей случайно заглянул в самый низ, а там Пелле Упсальский — лежит и смотрит на него. Ничего не видно, один только глаз, жуткий да живой, а остальное — сплошная чернота, ну и все полезли посмотреть. Потом-то им стыдно было, тошнотно, что так себя повели — как у клетки с мартышками в зоопарке. Прибегает инженер, бледный как смерть, орет: а ну прекратить! Положите платок носовой на дырку! Ну и бросает мне платок — я сам-то на лесах стою. И тут из этой пирамиды раздается голос Пелле Упсальского — и знаете, что странно? Голос спокойный совершенно, как ни в чем не бывало! И говорит он: сам прекрати! Воды дайте, пить хочется. Я тогда швыряю инженеру платок, спрыгиваю с лесов, отталкиваю этого идиота, бегу как ужаленный к бараку, где стоит бак с водой, набираю ковшик, бегу обратно к пирамиде, но уже поздно. Товарищ-то твой помер, говорят мне ребята, и вижу — кто-то сложил платок вдвое и положил на дырку между камней. Ковшик у меня из рук падает — стыдоба, позор! Даже глоток воды не смог дать ему перед смертью, а мы пять лет с ним не разлей вода! Весь вечер субботы разбираем ту пирамиду, и когда наконец вытаскиваем его, никто понять не может, как он так долго протянул под таким завалом. Последний час пришлось с карбидными фонарями работать, и тут один из наших говорит: Пелле-то Упсальский вон какой памятник себе устроил — мало кому из великих такие памятники-то ставят.