Однако если человек заражен страхом, то он выходит в длинный, широкий и грязный коридор. Десятки тысяч сапог вытоптали ямы в деревянном полу. Десятки тысяч рук поотрывали ручки шкафчиков. Десятки тысяч пар глаз упрямо или в отчаянии смотрели в серый потолок с мертвыми лампами. И как эти глаза не оставили следа на потолке? Он подходит к окну, где десятки, а то и сотни тысяч локтей упирались о подоконник, пока глаза смотрели во двор, полный лошадиных упряжек или автомобилей, залитый солнечным светом или — как сейчас — темнотой.
Все это — Карл XII на стене и выбоины в полу — называется традиция. Так говорят сильные мира сего, которые держат нас на поводке, все эти официанты в ресторане красивых слов, которые с самого утра держат грудь колесом, набивая ее образцовыми мыслями, лишь бы не чувствовать, как грудная клетка впивается в позвоночник. Но если человеку страшно и одиноко, если он ходит туда-сюда по коридору казармы в ожидании того, что увольнение закончится, значит страшное дело — эта традиция. Хочется кричать, но человек, заразившийся казарменным ужасом, не кричит, потому что у него постоянно ком в горле.
И тогда наступает момент казарменного ужаса, когда традицией становятся воспоминания всех этих мертвецов — повесившихся, застрелившихся, прыгнувших из окна на чердаке с 1890 года. И тогда человеку боящемуся вдруг кажется, что с потолка над шкафом свисают трупы в военной форме, или что трупы тех, кто отравился, застыли лежа на животе на скамейках в коридоре, или что трупы, склонив голову на грудь, сидят на полу в темных закоулках коридора — опираются спинами о стену, окровавленные рты полуоткрыты, а на коленях лежат винтовки с самодовольно поблескивающими кожаными ремнями.
И вот он бежит, но куда ему податься? Над двором сгустились тучи, выйти за ворота он не может, потому что увольнительную сдал, да и отбой совсем скоро. Дрожащими руками он срывает висячий замок, болтающийся на двери в секретариат, заходит и сразу же включает свет. Из щелей в полу пахнет кисловатыми опилками, а сами щели напоминают бойницы, думает он, глядя на свои сапоги.
Поначалу его тошнило от этого запаха, тошнило от грязи на полу и на лестницах, от пыли, покрывавшей все столы, все полки и все документы, которые ему надлежало переписывать. Его тошнило от всех окружающих, которые уже давно не относились ни к чему всерьез, а может быть — никогда и не начинали. Когда он предложил почистить пол щеткой, его подняли на смех, когда спросил, в каком порядке нужно складывать в шкафчиках нижнее белье, лишь криво усмехнулись. В тот день, когда он протер спиртом стекло, закрывавшее письменный стол старшины, за ужином ему объявили бойкот, и все отсели от него подальше.
Не сдавался он еще долго. Порядок, пытался донести до них он, разве порядок — не самое важное? Но его никто не слушал. Он действительно считал, что порядок — самое главное, и в детстве очень рано научился определять время — на самом деле ему казалось, что он умел это с самого рождения. Без часов он жить не мог, и в те дни, когда часы приходилось оставлять на ремонт, в его жизни все шло наперекосяк. В родном городе часы были у всех его знакомых: дома стояли часы с маятником, а на руке всегда были наручные часы с браслетом из нержавейки или с дарственной надписью «Имениннику». По пятницам два раза в месяц они играли в бридж и, выпив по три грога, но ни в коем случае не больше, пытались обмануть часы, а если кому такой обман и удавался, тот становился предметом всеобщей зависти и впредь такого себе не позволял.
Когда по пятницам два раза в месяц он приходил домой поздно вечером, мать не спала, и ему приходилось помогать ей лечь в постель. Мне так одиноко с тех пор, как умер отец, говорила она, но ведь он-то все время был дома. Иногда с наступлением сумерек ей хотелось куда-то пойти, и так было всегда, сколько он себя помнил. Она стояла на пороге старости, когда он родился, поэтому, когда приходило время прогулки, он шел с ней, а она делала крошечные шажки, боясь упасть. Они выходили из домика с черемухой и железным забором и шли по правой стороне улицы вглубь частного сектора, оставляя за спиной большие бетонные новостройки. Матери огромные пугающие муравейники казались новостройками, а он считал годы с их постройки и чувствовал, как время утекает сквозь пальцы. Во время зимних прогулок они разговаривали о том, как много навалило снега, почему никто не посыпает обледеневшие тротуары песком, весной — о мать-и-мачехе, о том, как все вдруг растаяло и теперь сплошной потоп, а летом о том, как пахнет черемухой, какая жуткая стоит жара, или о мужчине, которого они обнаружили мертвым на грядке с ревенем год, пять или восемь лет назад и который был ее мужем и его отцом.