— Сколько ещё, — продолжил Бран, — прежде чем кто-нибудь решит, что тебе всё равно?
— Мне не всё равно.
— Я знаю. Потому и говорю тебе, а не им.
Посмотрел на него через частокол, и на секунду мне показалось, что я стоял не перед деревенским кузнецом в мире без электричества, а перед старшей медсестрой реанимации, которая приходит к молодому хирургу после тяжёлой смены и говорит то, что он не хочет слышать, но должен.
— Бран, я не прохожу мимо, — сказал ему. — Я выбираю, кого могу спасти. Это самое тяжёлое, что делает врач. Не лечить, а решать, кого не лечить. У меня есть ровно столько лекарства, сколько есть, и если я разделю его на всех, оно не спасёт никого, а если сконцентрирую на тех, у кого есть шанс, то спасу шестнадцать из двадцати трёх. Это арифметика, Бран, и она паршивая, и я ненавижу каждую цифру в ней, но другой у меня нет.
Кузнец молчал. Его глаза — тёмные, глубоко посаженные под тяжёлыми бровями — смотрели на меня без осуждения, и в них была та усталость, которая бывает у людей, видевших, как огонь пожирает то, что они строили, и знающих, что из одного куска железа нельзя выковать два меча.
— Понял, — сказал он. — Скажу им.
— Что скажешь?
— Что Лекарь спасает тех, кого может. А остальных облегчает.
Он опустился за стену, и его шаги зашуршали по утоптанной земле лагеря.
Я стоял у частокола и слушал, как за стеной Бран созвал зелёных — двадцать три человека, стоявших полукругом, и его голос, густой и спокойный, объяснял то, что я только что сказал ему, но другими словами — словами кузнеца, который знал, как разговаривать с людьми, чей мир рухнул: не утешать, не обещать, а дать каждому молот и показать, куда бить.
Парнишка с раздутыми венами обратился к вечеру.
Дагон заметил первым — чёрная плёнка, затягивавшая белки, как тушь расплывается по мокрой бумаге. Позвал Брана. Кузнец подошёл, посмотрел, потом снял с пояса моток жил, присел рядом и начал обвязывать запястья: левое, правое, потом щиколотки. Парнишка не сопротивлялся, его тело уже не принадлежало ему, и глаза, теперь полностью антрацитовые, смотрели не на Брана, а сквозь него, на восток, где его звал новый хозяин. Бран дотащил его до столба и привязал рядом с тремя остальными.
Четыре тела лежали в ряд, и мне не нужно замыкать контур, чтобы почувствовать их вибрацию: она проходила через землю, через камни, через подошвы ботинок — низкий, ровный гул, от которого ныли зубы и щемило в висках. Четыре тела, один ритм — тридцать ударов в минуту, синхронных, как удары метронома, и каждый удар уходил в землю и растворялся в корневой сети, транслируя координаты.
Вечером, когда солнечный свет, сочившийся сквозь кроны, сменился сумерками, я стоял у щели и смотрел, как отец кормит дочь последней ложкой каши. Девочка ела правой стороной рта медленно, с трудом глотая, и правый глаз был закрыт от усталости, а левый открыт, чёрный и бездонный, и в нём отражался огонь костра, но отражение было неправильным: не оранжевым, а бурым, с тёмными прожилками, будто огонь горел не снаружи, а внутри глаза.
Серебряный экстракт кончился полностью.
…
Ночь. Южная стена. Спиной к свежезаколоченным брёвнам, ладонь в знакомой лунке на корне.
Водоворот в солнечном сплетении раскрутился на третьем вдохе.
Я направил поток к сердцу. Асимметричная циркуляция — семьдесят на тридцать, больше на левую руку, через которую поток огибал рубец по малому кругу и возвращался к солнечному сплетению. Знакомый маршрут, привычный, отработанный за десятки сеансов.
Рубец ответил сокращением. Пограничные клетки — те самые, которые месяц назад были мёртвой фиброзной тканью, а две недели назад начали отвечать на стимуляцию покалыванием, сейчас сократились, пропустив через себя волну, и в этом сокращении была не сила, а намерение, готовность живой ткани к работе, которой она была лишена с рождения этого тела.
Прогресс к первому Кругу Крови: двадцать четыре процента. Скачок на два процента за сутки, и это ненормально — это форсированный рост, вызванный экстремальной нагрузкой, но организм не протестовал, а принимал нагрузку как тренировку, адаптируясь с жадностью подростка, чьё тело создано для того, чтобы расти.
Разорвал контакт с корнем.
Поток не остановился. Водоворот продолжал крутиться, каналы продолжали пропускать энергию, сердце продолжало получать стимуляцию, и я считал секунды, как считаю всегда, потому что секунды — это мой способ измерять невозможное.
Одна минута. Привычно. Две минуты. Уверенно. Три минуты, и обычно здесь начиналось покалывание в пальцах — предвестник обрыва, но сегодня его не было. Три тридцать. Три сорок пять. Поток замедлялся, теряя инерцию.