Выбрать главу

Тарек прищурился и посмотрел вперёд, на подъём, где деревья становились реже и корявее, и между ними просвечивало что-то бледное — не свет, а отсутствие зелени, как проплешина на мохнатой шкуре.

— Проведу, — сказал он. — Глаза и уши у меня свои, без корней.

Мы двинулись дальше, и Тарек первые двадцать минут похода молчал — ни слова, ни вздоха, только шелест его подошв по мху и тихий скрип лука за спиной.

А потом он заговорил, и голос его был тихим и ровным, но я услышал в нём нечто, чего раньше не слышал.

— Лес умирает, Лекарь.

Я не ответил. Ждал.

— Не болеет — умирает. — Он остановился на секунду, глядя на бук, чей ствол был расщеплён по всей длине, будто молнией ударило, и из трещины сочилась бурая жижа, капая на мох. — Я тут родился. Я знаю, как он дышит. Отец брал меня в лес, когда мне три года было, сажал на корни и говорил: слушай. Я слушал. Деревья шумели, и птицы пели, и где-то далеко стучал дятел, и от земли шло тепло — тихое, ровное, как от печки.

Он повернулся ко мне, и на его лице, обычно собранном и непроницаемом, проступило то, что я видел крайне редко: не страх, а злость. Чистая, холодная злость человека, у которого забирают дом.

— Сейчас он не дышит. Тишина, Лекарь. Даже дятла нет. Даже мыши не шуршат. Только эти… — он ткнул копьём в лозу-паразит, свисавшую с ветки, — только черви на трупе.

Я прошёл мимо расщеплённого бука и положил ладонь ему на плечо, на секунду, не дольше. Тарек дёрнулся, как от ожога, но не отстранился.

— Мы за этим и идём, — сказал я. — Чтобы он снова задышал.

Тарек мотнул головой, как мотают головой те, кто услышал слова, понял их, но не готов им поверить, и мы пошли дальше по тропе, которую мальчишка знал с трёх лет и которая теперь выглядела так, будто по ней прошла химическая атака.

На тридцать пятой минуте мы вошли в мёртвую зону.

Переход был резким, как шаг из освещённой комнаты в тёмный коридор. Последний живой корень, на котором я замкнул контур, показал границу: здесь слабый, хриплый, но живой поток, а через метр уже ничего — чернота, тишина. Я перешагнул эту границу и почувствовал себя так, будто вынули затычки из ушей наоборот, мир не стал громче — он стал глуше, потеряв целый слой информации, который за последний месяц я привык воспринимать как естественную часть реальности.

Земля под ногами хрустела. Корни, торчавшие из грунта, были чёрными, ломкими, рассыпались под подошвой, как обугленные ветки. Деревья стояли, но их стволы потеряли цвет. Лозы-паразиты здесь не росли, потому что паразитировать было не на чем.

Тарек шёл первым, лук в руке, стрела на тетиве. Его шаги стали шире, и он больше не крался, потому что это не имело смысла — в мёртвой зоне нечего слышать и некому слышать нас.

Или я так думал.

На сорок пятой минуте, когда мёртвая зона кончилась и первые живые корни снова замерцали под ногами на краю моего восприятия, Тарек остановился.

Его правая рука поднялась, сжатая в кулак — стой. Стой и молчи.

Я замер.

Впереди, за завалом из упавших стволов и лоз, свисавших с мёртвых ветвей, как гирлянды с обгоревшей ёлки, стояла фигура — невысокая, худая, в рваном платье, перепачканном землёй и бурой слизью. Босые ноги утопали в мёртвой листве по щиколотку.

Девочка, может быть, лет восьми-девяти, чуть старше той, что лежала в карантине за стеной. Её волосы свисали грязными прядями, закрывая лицо, и она стояла неподвижно, повернувшись к нам боком, как стоят животные, которые слышат звук, но ещё не определили его источник.

Потом она повернула голову.

У Тарека потянулась рука к луку быстрее, чем он успел подумать, стрела легла на тетиву, пальцы натянули до скулы, и я увидел, как его локоть дрогнул, когда он увидел лицо.

Чёрные глаза — гладкие, блестящие, без белков и радужек, как два куска отполированного обсидиана, вставленных в глазницы. И рот растянут в широкую, неподвижную улыбку, которая не имела ничего общего с радостью, потому что мышцы, создававшие эту улыбку, сокращались не по воле ребёнка, а по воле того, кто управлял мицелием, проросшим в её лицевые нервы.

— Тарек, — шепнул я. — Не стреляй.

Его дыхание было частым, рёбра ходили ходуном, но пальцы на тетиве не разжались.

— Она… оно… — его голос был хриплым и тихим, и в этом голосе я услышал то, что страшнее злости — отвращение, смешанное с жалостью, горючая смесь, от которой люди совершают поступки, о которых потом жалеют.

— Это ребёнок, Тарек. Тело ребёнка. Она не контролирует себя, но тело живое, сердце бьётся.

— Откуда ты знаешь?

Я знал, потому что стоял на живом корне и контур замкнулся автоматически, и витальное зрение, активировавшееся на третьем выдохе, показало то, что обычные глаза не видели.