— Вы что же это, гражданочка, что это за пораженческие настроения перед боем? Что это за паникёрство наших рядах, баб Маша, да ещё в такой ответственный момент? Как вам не стыдно, в самом деле? Уныние, чтобы вы знали — смертный грех! Да и нет у меня другого выбора, понимаете? А в случае чего, если всё же обложат, если поймают, я им на прощанье такой армагеддец устрою, такой, что чертям тошно станет, вы только покажите мне как!
— Охти ж мне, старой, — и баба Маша по-детски вытерла глаза кулаками, — а и правда, Даня, давай будем делать что должно, а там будь что будет, хоть трава не расти! Это ты молодец! Вот и дальше давай, не сбавляй, ты ж никогда не унывал, больше всего мне это в тебе нравится, молодец такой, а я за тебя молиться буду! И научу тебя я сейчас, ох как научу!
— Ну, вот и хорошо, — улыбнулся я, — вот такой вы мне тоже нравитесь больше, баб Маша! С чего начнём?
— С того, Данечка, — и она резко стала деловой да серьёзной, и мыслей унылых не было в ней больше, а был лишь азарт да расчёт, — что определим, выражаясь научно, объекты воздействия. А это: твоя квартира, вещи вот эти в урне, и ещё всё то, на чём кровь твоя, бумажки вот эти самые с каплями крови твоей у Алины с подружками, помнишь о них?
— Да, — кивнул я, — страховочка, поводок. Ну, я так понял.
— Именно, — согласилась она, — всё так. Вот только кровь твоя, Даня, отныне — есть сам огонь, само пламя, для них злобное и беспощадное, и нет им от него спасения, и не заживают у них раны от него, и погибают они в нём окончательной смертью.
— Круто, — поёжился я, хорошо бы, чтобы это было правдой, — но только как нам до них, до бумажек этих, дотянуться? И что делать-то с ними?
— А вот, — и она показала мне на свой дом вдалеке, — у меня там во дворе лампа керосиновая горит, затеплила я её, когда уходила, специально для тебя затеплила, на всякий случай, как знала. А вон там, с помойкой рядом, бомжи костерок жгут, ночь коротают, отсюда же зарево видно, а где-то ещё живое пламя горит, спичка там, или свечечка, или газ на кухне, да мало ли! А ты с недавнего времени всему этому не просто родня, ты брат им старший, да такой, которого ослушаться нельзя! Ты потянись сначала к одному огоньку, потом к второму, дай им себя ощутить, дай признать, да спроси у них, не видел ли кто кровь твою, из первоначального пламени сотканную, да скажи им, что злые силы потушить её хотят, лишить дыхания, убить, как есть убить, а тебе надо до крови своей дотянуться, не оставить её на поругание!
— Что-то это… — с сомнением посмотрел я на неё, — как-то, даже не знаю…
— Понимаю, — засуетилась баба Маша, усаживая меня обратно на лавочку, — что слова мои для тебя, Даня, звучат сейчас как торжественная речь в дурдоме на выпускной, всё понимаю. А только ты сядь-то, глаза-то закрой, да и начни, ты послушай бабушку! Я ведь сама так травки в тайге ищу, сяду, бывало, под деревом, как будто меня радикулит разбил, да и ищу. Не бегать же мне за ними по буеракам, под кустик каждый заглядывать? У меня получается, и у тебя получится, ты верь мне, то фокус простой совсем! Да и потом, после всего, что ты сегодня уже наворотил, после тигры этой твоей рогатой, после разговора нашего — чего ты заколдобился весь прямо, чего засомневался-то? Делай, как я тебе говорю, слышишь меня, дубина стоеросовая? Делай давай!
На последних своих словах она, не в шутку разозлившись на мою нерешительность, топнула ногой, и я решил попробовать, откинув в сторону сомнения. Получится — так получится, а не попробуешь — так и не узнаешь.
И я закрыл глаза, и потянулся сначала к дружелюбному, обрадовавшемуся мне огоньку в керосиновой лампе на баб Машином подворье, да дал себя ему обнюхать, и признал он меня, как она и говорила, и пришёл в восторг, и выслушал мою просьбу, а потом сам, своей волей, понёсся с ней к соседям, и хорошо, что так, а то я уж думал, что мне придётся каждый огонёк в этом городе по отдельности опрашивать.
И вот уже скоро, пятнадцати минут не прошло, в моём сознании горела карта-сеть, километров на сто в диаметре, на большее у меня сил не хватило, но и этого было достаточно, это ж был весь город с посёлками и пригородами, а других городов в наших краях не было, самый ближний — четыреста километров от нас по прямой, вряд ли там что-то есть.
И нашёл я кровь свою, в пяти местах нашёл, одну у Алины точно, потому что там почувствовалось, на грани восприятия почувствовалось, на пределе самом, запахло там чем-то таким, мать её за ногу, родным до отвращения, что ли, ещё три тоже у живых людей были во владении, а вот с последней, пятой, там интересно вышло.
Пятое место безлюдным было, тихим да тёмным, и ощущения все от него как от подземелья были, и боль там была чья-то, давняя и свежая, и кровь там была, от собачьей и кошачьей до человеческой, по стенам размазана, да не просто так, а фигурами какими-то, а вот моя кровь, она в центре всего этого лежала, и не бумажка то была, а целая ампула, на совесть запаянная, а я ведь и не помню, когда это они у меня её сцедить сумели, сволочи.