— «Я спросил птицу: почему так коротки твои песни? У меня много песен, и я хочу их спеть все!» — торжествующе-менторским тоном сказал Шатилло.
— А почему надо непременно спеть много песен, чтобы выразить все? — неожиданно для себя возразил молчавший до сих пор Яша. — Можно ведь и так сказать: отчего твоя песня так длинна? Оттого, что я пою о многом…
Все обернулись к нему, и это общее внимание его смутило.
— А мне стихи эти понравились. Очень понравились! — сказал он и почувствовал, как горят его уши.
— Чем они могли тебе понравиться, когда в них ничего не понятно? — резко одернула его Сонечка.
Он задохнулся от гневного взгляда, но все же возразил:
— Видишь ли, бывает так, когда непонятное как раз очень понятно… — И в наступившей тишине совсем уж тихо добавил: — То, что понятно, людьми давно понято… Люди хотят понять непонятное. Так мне кажется… Не знаю, может быть, я глупость сказал, но все эти непонятные образы мне очень понятны.
— Скажите, а вы не пишете стихов? — спросил с дерзким вызовом в голосе Шатилло.
— Нет.
— Жаль. Почитали бы…
Мандров, задумчиво и неподвижно сидевший и не участвовавший в разговоре, обернувшись к гимназистке, сказал:
— Да! Это могла бы написать… — он на мгновенье умолк, ища в мыслях образ, — царевна морская! Морская царевна ты у нас, Маринушка! С такой глубины, из таких бездн морских достаешь свои камешки…
Гимназистка вспыхнула. Даже руки покраснели.
Мандров продолжал:
— Пиши! Пиши, пиши, пиши! Все сожги, по ветру развей, все покинь, а стихи не бросай! Слышишь, Марина?
Сонечка опрокинула кувшин, вино разлилось, все вскочили. Ее мучила ревность. Ей хотелось бы, чтобы Мандров хвалил только ее стихи. Она даже к Яше его ревновала, и когда Мандров заговаривал с ним или, опершись щекой на кулак, глядел, внимательно слушая, что тот говорит, взгляд ее становился чужим и враждебным.
— Простите, Марк, я нечаянно! — громко сказала она.
— Что вы, Сонечка, друг мой, какой пустяк!.. — махнул на нее рукой Мандров и гимназистке: — Марина! На смертном одре не забывай моих слов!
— Да полно вам шутить, Марк!.. — отбивалась она, смутясь. — Мне так неловко было читать. Нескладно же! Зачем вы хвалите?
Мандров засмеялся:
— Ха-ха-ха!.. Милая моя! Что есть складно, а что нескладно? Кому судить о том? Мне? Ему? Чья мера верна, чьи слова истинны? Где законы красоты и где ее правда? В чем она?
Соня, бледная до синевы, отошла от стола. Яша пошел за ней.
Она оглянулась на него, нахмурилась:
— Что тебе?
— Я так…
— Поди прочь! — неприятно оскалясь, бросила она ему, как собачонке.
Он оскорбился, вернулся назад, к столу.
Несмотря на боль, постоянно наносимую резкими словами Сонечки, Яша испытывал состояние, близкое к блаженству, находясь в этом странном, пестром обществе, к которому присоединялись еще какие-то люди, впрочем непостоянные. Это застолье не было похоже ни на казанские студенческие вечеринки с их суетливым, пьяным разгулом, с надрывным и нестройным пением неизменных «Крамбабули» и «Что час, то короче к могиле наш путь», ни на шумные, с безудержным бахвальством, нелепыми, дикими ссорами актерские попойки. Никто не следил за Яшиным стаканом, не орал, требуя выпить до дна. Резкое слово, срывающееся у кого-то случайно, встречалось смехом. Даже ссоры здесь были какие-то дружеские. Это все не представлялось нарочитым или вымученным, а выходило само собой и потому казалось простым и естественным. Происходило ли это от обаяния личности Мандрова, который как-то очень естественно почитался всеми главой этого маленького кружка, или оттого, что все были определенно настроены, Яша не мог себе сказать твердо.
Конечно, у каждого здесь была своя жизнь и собственные интересы. Катались, бродили, собирали камни, читали, даже генерал что-то писал, какие-то ученые заметки не то по истории этого края, не то о его природе, но после полудня все сходились к Мандрову, и тут же начиналось то главное, ради чего все эти разные люди жили здесь. Начинался разговор иногда яркий, иногда скучноватый, ленивый, но совершенно необходимый им всем. И сам Яша, прожив здесь несколько дней в надежде, что Сонечка передумает, стал чувствовать эту необходимость не по привычке, а по душевной потребности.
Мандров испытывал, по-видимому, симпатию к Яше. Особенно после того, как он похвалил странные стихи гимназистки. Во всяком случае, когда бы тот ни появлялся, Мандров откладывал Конан-Дойля или кидал карандаш, приветливо поднимался навстречу, стремительно, будто шпагу, протягивал руку, крепко сжимал ладонь. Разговаривая, вглядывался, будто ждал каких-то признаний, откровений. Это смущало. Он знал, что происходит у Яши с Сонечкой, хотя ни о чем не спрашивал, и, как Яша догадывался, сочувствовал им обоим.