— Как — не понял? Это меня и мучает!..
Не догадывался, не подозревал он, что из этого запутанного положения судьбой для него уготован уже самый простой и легкий из всех возможных выходов…
Клонился к длинному вечеру один из тех душных московских дней, которые напоминают предгрозовые. На бульварах воздух мучительно пах резедой. С проезжей части несло лошадиным навозом. Проехавший автомобиль добавил к этому букету густой и пронзительный оттенок бензиновой гари. Карагацци почувствовал слабый приступ тошноты. Он уже жалел, что не взял извозчика на Арбатской площади, и прибавил шагу, торопясь к Никитским. Встречные и обгоняющие пролетки все были с седоками.
Он чувствовал, как все тело его мелко и странно дрожит. Это был не озноб, не страх, не волнение, а что-то иное, подобное нетерпению. Будто что-то ждало его там, куда он шел.
«А вдруг Сонечка уже все знает? — подумалось ему. — А вдруг она что-нибудь сделала с собой, с ребенком? Боже мой, да как же можно!»
Он почти добежал до Никитских, но и там — бывает же такое! — извозчиков не было. Лишь на Тверском, чуть ли не возле самого Пушкина, догнал его жалкий какой-то «ванечка» на старой, заморенной кляче. Он срядил его, но тут же соскочил, заплатив полтинник, кинулся на Страстной к лихачу, вскочил в пролетку с дутыми шинами:
— Гони что есть духу! Голубчик, умоляю!
Куда он так спешил?
Сонечка кормила ребенка. Она усадила Карагацци напротив себя и заставила восторгаться тем, как ловко и разумно их детеныш сосет, как, теряя грудь, быстро и умело находит ее. И он охотно соглашался с ней и улыбался, хотя ему почему-то больше хотелось плакать. Его по-прежнему томило и влекло куда-то непонятное беспокойство, которое при виде Сонечки не ушло, а засаднило с новой силой. Умиляясь вслух, он чувствовал острую жалость и к Соне, и особенно к младенцу, которому предстояло расти, учиться ходить, говорить, учиться смирять себя и обманывать, и все это ни к чему, потому что жизнь не имеет ни смысла, ни цели и все самое лучшее перемалывает она в скуку…
— А я совершенно пришла в себя! — говорила Сонечка, перекладывая ребенка к другой груди. — Такое было страдание, такое мучение, а прошло, и ничего! Даже радостно вспоминать! Вот странность какая! Мне говорили, я не верила. Все вернулось, я снова такая, как прежде, и уже хочется писать, писать… Я сочинила сегодня утром… Хочешь послушать?
И, не дожидаясь ответа, зная заранее, что он скажет, она протяжно и распевно стала читать длинноватое несколько, но очень недурное стихотворение.
— Жаль, что про весну, — сказал он. — Сейчас лето… Не возьмут нигде, не к сезону, а к пасхе очень хорошо пойдет! Непременно пристрою куда-нибудь…
— Весна — это ведь условность… Она олицетворяет мое настроение в настоящий момент!.. И это вот весеннее существо!..
— Я-то понимаю тебя, но издатели… Это такой народ!.. Для них весна — это апрель, май… А у тебя ручьи, птичьи звоны… Как там: ветер пахнет дождем?..
— Ветер пахнет водой или свежей бедой… Все равно отворяю ворота! Там на горке крутой в небосвод голубой тянет лапы мохнатые кто-то…
— Весенние образы, отчетливо весенние! И ритмы, и все настроение… Я пристрою, я обещаю, но подождем немного… — и он стал собираться уходить.
— Как? Уже?!
— А я на минуточку забежал… Просто поцеловать тебя захотелось… Я еще приду, приду еще, ты не огорчайся!
И сбежал, забыв на столике золотые часы с брелком в виде черепа.
Соня долго потом вспоминала этот череп…
К удивлению, дома у него оказался Василий Игнатьевич и младший брат супруги — толстый, неврастенический Кирилл Васильевич, дикобразом взъерошившийся, когда Карагацци протянул ему руку, здороваясь.
— Виктор! — смешно потряхивая бородой, значительно произнес Василий Игнатьевич. — Нам надо серьезно поговорить с тобой! Мы нарочно пришли и ждем.
— Какой официальный тон! Как в суде!.. Прошу, заходите! — пригласил их Карагацци к себе в кабинет.
Они прошли. Все трое остались стоять. Кругло, издалека, как в суде, начал свою обвинительную речь Василий Игнатьевич, собравший, к удивлению Карагацци, массу верных сведений о зяте.
Виктор Аполлонович терпеливо слушал его, глядя в окно, за которым постепенно багровело золото уходящего дня.
— Я понял, я согласен с тобой, Василий Игнатьевич… — сказал он, когда тесть умолк, машинально буркнув привычное «дикси».
— Нет-с, извини! Позволь! Это недостаточно — согласиться! — завопил совершенно истомившийся в молчании и изнемогающий от желания сказать свое Кирилл Васильевич. — Нас не устраивает твое просто согласие!..