Вот теперь бы ему проехаться в Венсенн, на фабрику Патэ! Уж он бы ничего не упустил, все бы разузнал и разведал. Но ехать туда в новом одеянии стеснялся. Надеть же свою прежнюю одежду он считал опасным. Кто знает, может, и впрямь у тайных агентов Сюртэ хранятся наготове его описания по методу Бертильона? В той же книжонке, где содержалось подробное и восторженное описание методов гениального эксперта (давшего, тем не менее, маху в известном деле Дрейфуса), были и такие устрашающие описания режима во французских тюрьмах, что ой-ой — мороз пр коже! Лучше подальше от них!
Старался по вечерам не задерживаться в кабачках. Девчонке, неохотно отцеплявшейся от веселых компаний, шептал, что ему не терпится остаться наедине с ней. Она недоверчиво ухмылялась, но была польщена такой страстью. Днем он тоже избегал появляться на улицах. Совести же, беспощадно упрекающей в трусости, резонно возражал, что ему необходимо как можно скорее сочинить и отделать заказанную газетой статью… Ее во что бы то ни стало надо было создать и отослать побыстрее! В ящике его стола, по-видимому от прежнего постояльца, осталась пачка почтовой бумаги и коробка перьев; должно быть, бедняга все писал кому-то, просил ли денег, о любви ли умолял, сочинял ли стихи или невероятные прожекты — теперь уже не узнать никогда! Оставленное пришлось Яше как нельзя кстати. Он развел водой засохшие чернила в фарфоровой баночке из-под помады и стал думать, с чего бы начать.
Понимая, что без разбега не прыгнешь, Яша всякий раз начинал издали, но по неопытности забирал так далеко, что все силы уходили на разбег, на прыжок и не оставалось. Прыгнуть же ему очень хотелось, так прыгнуть ввысь и вдаль, чтобы все газетные кузнечики оглянулись разом на нового прыгуна! Яша не понимал еще, что могучую силу подъемную может дать только новая мысль. И в голову не приходило, что с мысли надо начинать. Казалось, что стоит написать красноречиво и много, как мысль сама собой явится и послушно уляжется куда надо. Сколько школьных и гимназических сочинений пишется в мире согласно этому заблуждению!
Впрочем, удалось ему, отметим одобрительно, найти оригинальный прием для разбега. Начал он с петуха, пробуждающего своим криком вязкую вековую дремоту русской деревенской и провинциальной жизни. От этого горлодера изящно перешел к петуху галльскому, чье изображение служит фирменной маркой компании «Патэ» и в этом качестве тоже является как бы провозвестником новейших времен человечества, эры сближения далеких земель, раскрытия обычаев и тайн чуждой жизни. Но дальше этого общего рассуждения шли туго. Казалось бы, если умеешь думать, трудно ли свои мысли изложить на бумаге? Ан нет! Не тут-то было! И слова, и фразы, которые в уме были так прекрасны, при перенесении на бумагу корежились, расплывались, лопались, портились, как водяные существа, вытащенные из их стихии. В уме гремело и сверкало, а на бумаге выходили примитив да заумь. Ни черти, ни девичьи профили, которые он, подражая Пушкину, рисовал на полях, ему не помогали. Изведя лист, он отбрасывал его, начинал на новом, и так повторялось много раз. Под столом, кроватью, стульями — всюду валялись исписанные листки, монотонно начинающиеся фразой о петухе:
«Крик этой голенастой, горластой, драчливой птицы с царственной короной гребня на голове и рыцарскими шпорами на горделиво выступающих ногах знаменует собою рассвет; слабеют тяжкие узы тьмы, осыпаются ночные страхи, удирает и прячется в лесные чащобы и болотные пучины нечистая сила…»
Неужели и всем писателям сочинительство достается такой ценой? Корпеть целый день над бумагой, выдумывать фразы, вязать узором слова? Перечисляя изобретения и открытия, меняющие суть политики страны, отношений между народами и самого человеческого обихода, он писал следующее:
«Синема кажется просто забавной игрой, новым видом развлечения, цирковым аттракционом, перенесенным на плоскую поверхность экрана, игрой света и тени, гаснущей вместе со светом. Но если Пушкин позволил себе сравнить изобретение книгопечатания с артиллерией, перевернувшей военное искусство и разрушившей устойчивые отношения средневековья, то изобретение синема представляется даже более крупным и значительным историческим событием… Немое — оно говорит громче и отчетливее всех других видов искусства и сразу на всех языках человечества. Оно пользуется речью скупо, сводя ее к простой передаче необходимого смысла, но как щедр, как богат и многообразен язык изображения, жеста, мимики, выражения глаз и губ! Синема не учит нас, не проповедует, не доказывает. Оно заставляет нас любить и ненавидеть. Делает нас добрыми, не убеждая и не спрашивая, хотим ли мы того…»