Выбрать главу

Перед кем и как хлопочет в районе Пургин, мы в точности не знали. Да только не успеет он, бывало, съездить, и глядишь, то кинопередвижка у нас в избе-читальне застрекотала, то Екимыч бежит, всем встречным радостно сообщает, что получил наконец-то новенький для конской сбруи товар; а то вот однажды Пургин, а с ним, стало быть, и Воронко, привели за собой, за тарантасом на цепи, такого пестрого и такого великанского быка для колхозной фермы, что все, кто стоял рядом с фермой, так за угол прятаться и кинулись.

Бык грозно пыхтел, пускал слюну, сердито хлестал себя хвостом по гладким ляжкам. Но Пургин выпрыгнул из тарантаса, взял быка за вздетое в ноздри железное кольцо и повел к воротам фермы, ничуть не боясь и не оглядываясь, будто малого телка.

А всем, кто выглядывал, Пургин сказал:

— Чего труса празднуете? Так новоселов не встречают. Тем более новосел он не простой, породистый, даже с настоящим паспортом. Идите, познакомлю, его Сеней зовут…

А в другой раз на буксире за председательским тарантасом въехала в деревню машина-косилка. И тут-то уж никто прятаться не разбегался, а, наоборот, самому Пургину пришлось отшугивать наиболее любопытных, особенно нас, мальчишек.

Косилка блестела и пахла масляной краской. Два литых колеса ее оставляли на пыльной дороге приятные рубчатые следы, а справа от колес торчало стальное крыло с отточенными до блеска ножами.

Пургин, когда к нему навстречу сбежался весь деревенский люд, нарочно свернул Воронка с дороги на зеленую обочину. Вожжи он отдал стоящему рядом Екимычу, сам перебрался на косилку, опустил крыло с ножами к самой траве, скомандовал Екимычу и мощному Воронку: «Вперед!» — да тут прямо за тарантасом-то на косилке и поехал!

«Чики-чики-чики…»— застрочила косилка, ровно и широко срезая сочную траву, и так это быстро и красиво у нее получалось, что когда Пургин ее выключил и пересел снова в тарантас, то все мужики обступили его и принялись Пургина поздравлять:

— Ай да председатель! Умеешь о каждом деле позаботиться вовремя… Рабочих рук у нас не лишка, а скоро сенокос, и она одна отслужит нам за семерых.

Ну, а я, оттертый мужиками, стоял опять в сторонке и опять вздыхал: «Почему это на белом свете так все странно устроено? Вот если взрослые поздравляют Пургина и жмут ему руку, то это как бы так и полагается. А если я сейчас к нему сунусь и тоже свою ладошку протяну, то надо мной все лишь только засмеются. А я ведь тоже по-настоящему рад! Я бы тоже мог Пургину сказать хорошие слова. Да не просто хорошие, а я бы предложил: „Дяденька Пургин! Николай Арсентьевич! Раз работников у нас не лишка, то в сенокосную-то пору на косилку ты меня посади… Я все сейчас видел, как ее включать-выключать почти понял, а если мне еще и объяснить подробности, то наверняка управлюсь!“»

Но это я лишь только подумал так, а вслух, конечно, ничего никому не поведал, а стал ждать-дожидаться сенокосной поры.

И пора эта очень скоро пришла. Однажды утром на луга за ельники, туда, где травы у нас всегда самые лучшие, высыпала вся наша деревенька. Дома при других делах не остался никто. Даже мы, ребятишки, суетились тут, даже конюх Екимыч был здесь.

Ему-то, Екимычу, как самому, должно быть, надежному, Пургин и доверил обкатывать новую косилку. А так как ее при настоящей работе должна была тянуть пара лошадей, то рядом с буланым крепеньким коньком Судариком председатель разрешил припрячь и своего Воронка. Мчаться Воронку с председателем нынче было некуда, Пургин сам встал тоже в бригаду косцов.

И вот рыжий Екимыч важно-преважно уселся на железное сиденьице косилки; и вот косилка поехала, застрекотала по самому раздолью, а председатель и вся его бригада с литовками в руках рассыпались по закраинам, по кустарникам, там, где на лошадях с машиной не проехать.

И вот безо всякой вдруг команды, а словно бы само собой, все вокруг тоже стронулось, пошло, замелькало, замельтешило пестрыми платками, цветными рубахами, зааукало веселыми голосами, завжикало острыми косами так звонко, отрадно и солнечно, как не бывает даже и в самые лучшие праздники.

Запах только что подкошенной и тут же увядающей травы поплыл над лугами густо. Застригли по-над самою землей воздух, ловя вспугнутую конями и косцами мошкару, быстрые ласточки. Забегали вдоль прокосов, подхватывая на ходу гусениц и букашек, молодые черно-крапчатые скворцы. Налетели было на подмогу к своим папкам, мамкам, к тетушкам и дядюшкам и мы, девчонки и мальчишки.

А так как единственная для нас работа — ворошить сухое сено — еще не поспела, то и мы, как скворчата, зашныряли по всему лугу. Кто из нас высматривал по выкошенным местам шмелиные, полные медовых сот гнезда; кто выбирал из влажных травяных валков крупную землянику, а кто помчался опять смотреть, как работает на косилке Екимыч.

Но на самом раздолье луга, где широко и безостановочно кружилась косилка, солнышко теперь припекало совсем уже ярко и горячо. И ребятишки потоптались, потоптались тут, поглазели издали на мерно шагающих под стрекот косилки лошадей да и улепетнули обратно к ельникам, к логу, к прохладным бочагам, которые так и манили в них искупнуться.

Дежурить на солнцепеке я остался один. И это было даже лучше, так как у меня на Екимыча и на косилку имелись все те же собственные, никому еще неведомые расчеты. Я думал: «Умается по жаре-то и Екимыч… И как только он встанет, да как только с сиденья слезет, так я его по-приятельски и попрошу все мне в косилке показать, все про нее объяснить и даже, быть может, маленько проехаться… А когда у меня станет получаться, тут, глядишь, и сам Пургин подойдет и скажет: „Добро!“»

И вот я стоял, на косилку глядел, и каждый раз, когда она, стуча и бренча всеми шестеренками, проезжала мимо, то пускался рядом вприпрыжку и кричал Екимычу:

— Екимыч, а Екимыч! Отдыхать-то не собираешься, что ль? Смотри, вон кони и те упарились!

Но важный Екимыч по-прежнему и головы не поворачивал, и вожжей не натягивал, а только быстро отвечал:

— Отойди от греха… Подсеку, ахнуть не успеешь.

И лишь когда горячее солнце набрало полную высь, когда короткие тени от лошадей почти исчезли, а слепни и мухи принялись одолевать так, что не стало никакого терпения, Екимыч тпрукнул и, устало кряхтя, слез на скошенную траву.

— Чертова качалка! Все отхлопал себе, — сказал он про сиденье косилки и, задрав подол рубахи так, что обнажилось потное тело, принялся утирать ею затылок, коричневую, всю в мелких морщинах шею и красное, словно бы только что из бани, лицо.

— А ты на качалку-то меня посади, а сам рядышком походи… Так лучше управимся, — сразу было заюлил я, да Екимыч обернулся в ту сторону, где двигались развернутой цепью косцы.

Там, справа и чуть впереди всех, мелькала куцая кепочка Пургина. Во весь разлет своих крепких рук, широко расставив ноги, он так взмахивал острою литовкой, что Екимыч удивленно хмыкнул и утираться перестал.