— Плохо, плохо, — качал головой Баграм. — Прекрасные у вас труженицы, а вы так скверно с ними обращаетесь! Как они могут доиться, если им приходится целыми днями работать, а вы кормите их соломой и не пускаете гулять? Вот если бы ты видел моих коров, то-то бы подивился!
Ваня же, до войны работавший кузнецом в колхозе «Тарас Шевченко», перечинил мне все, что было возможно. Он оковал дышла у телеги, сменил ободья на колесах, разобрал, вычистил и промазал мельницу для зерна, обстругал рубанком и выскоблил осколком стекла две новые буковые оси так, что дерево стало гладким, как девичья рука. Мертвое дерево буквально оживало у него под руками, хорошело, как девушка хорошеет от ласки милого.
Сережа был из Новосибирска, прокатчик, то есть человек, привыкший к тяжелому физическому труду.
Но не брезгал он и всяким другим: моей жене он, гвардии сержант, помогал чистить картошку, разводил огонь, варил из линей и окуньков уху, точил ножи, серпы и косы. На гимнастерке у него были, кроме гвардейского значка, орден и медали. «Это был солдат, — говорили все, — как лев…» И все-таки видно было, что он жаждал мирной работы, так же как Ваня и Баграм, как все остальные.
Ибрагим был хлопководом.
— Хлопок! Хлопок! — рассказывал он мне целыми вечерами и при этом жестами показывал, как постепенно растет хлопчатник, как его нужно окучивать, подводить к нему воду по канавкам, рыхлить землю и снова подгребать ее к росточку, как прищипывать побеги, как обращаться с коробочками, как чесать хлопок и очищать его от семян.
Я думаю, что ему и по ночам снился хлопчатник, — так он был влюблен в свою работу. Но при этом хорошо разбирался и во всем остальном хозяйстве. Он сшил небольшие мешочки и собирал в них все: зерна нашей ржи, озимой пшеницы, яровой, твердой, усатой, ячменя, овса, гороха и чечевицы. У нас оставалось на чердаке несколько штук яблок «паненчаток», но от «паненок» у них осталось, пожалуй, только имя, потому что они засохли и сморщились, как старушки. Вы посмотрели бы на Ибрагима, когда жена их принесла! Он еще раньше несколько раз осматривал гордую крону «паненчаток» и спрашивал, что это за сорт. Я сказал ему, что это старинные чешские яблоки, которые теперь можно увидеть в садах чрезвычайно редко. Он чуть не до потолка прыгал от радости, когда получил плоды. Осторожно разрезав все семь штук, Ибрагим выбрал из них семена, зашил в мешочек и на нем написал чернильным карандашом: «Чешский девичник».
— Зачем тебе семена, Ибрагим? — спросил я. — Все равно ведь из них вырастут дички.
Ибрагим только усмехнулся:
— Ты когда-нибудь слыхал о Мичурине?
— Как же, конечно, слыхал!
— Так вот, я ученик Мичурина!
А пятый из этих молодцов — Георгий, Гога. Он был мастером на все руки: тракторист и кузнец, сапожник и повар, охотник, стрелок, гармонист, танцор… Короче говоря, это был наш общий любимец! Гармошка у него всегда была под рукой, песенка наготове. Заиграет лезгинку — и сам же притопывает, ноги ходуном таки ходят. А там, глядишь, в конце концов пустится танцевать, понесется, как ветер, лицо разгорится, глаза заблестят — залюбуешься! А какой стрелок! Сидим мы вечером у пруда Плачка, а над лесочком тянется клин диких уток и полукругом заворачивает к нам. Гога просто впивается в них глазами, потом поднимает худощавыми руками винтовку… Бац! И селезень, летевший во главе стаи, камнем падает вниз. Гога гремит затвором, снова стреляет — и падает вторая птица. Дважды подряд попасть в летящую птицу — это сумеет только настоящий охотник; так верен должен быть глаз и так тверда рука.
Один такой вечер у пруда Плачка я никогда не забуду…
Дело, однако, совсем не в утках, а в другом. Над водной гладью становилось темно, зажигались одна за другой июньские звезды, на каменистых дорогах трещали кузнечики, у берега, где растет тростник, начинался необыкновенный щучий жор. Здесь, на берегу пруда, я впервые услыхал от Гоги слова: «Красная Тортиза». Сначала я подумал, что это имя милой, что весенние сумерки навеяли на Гогу тоску.
Тоска, печаль — они были чужды Гоге. Он ведь так умел всех рассмешить, развеселить…
Но сегодня у пруда, под этим темно-синим, искрящимся звездным небом, Гога сидел тихий и мечтательный. Он выдергивал длинные травинки и задумчиво покусывал их своими красивыми ровными зубами. Мы долго молчали. И только спустя много времени я понял, что Гога думает о своем доме, а «Красная Тортиза» — это его родной колхоз на Кавказе. «Руда Тортиза» — назывался бы он по-нашему. Гога думал о том, что сейчас, вероятно, начинают уже золотиться бескрайние поля пшеницы, которую он убирал комбайном, что наливаются гроздья на лозах новых виноградников, посаженных бригадами девушек. Он рассказывал о ночных сменах трактористов, о полевых таборах, о тяжелых початках кукурузы, за уборку которой колхоз получил красное знамя мастеров высоких урожаев; он говорил о своей сестре Кето, сельской учительнице.