Выбрать главу

Сегодня «гвардейской наукой» стала молекулярная биология. Но в XIX веке эту роль в биологии играли сравнительная анатомия и сравнительная эмбриология. В результате их бурного расцвета возникли весьма противоречивые реконструкции происхождения конкретных групп живых организмов, вызывающие неудовлетворение и желание заняться чем-то более надежным.

Неживые вещи тоже способны эволюционировать. Но здесь «венец творения» помещен в центре ряда, а не в конце, как следовало бы

Более надежным казался эксперимент. и как альтернатива сравнительно-историческому подходу к онтогенезу начала формироваться механика развития, практиковавшая экспериментальное изучение живых эмбрионов. В этом отношении побудительные мотивы ее возникновения примерно те же, что и у генетики, хотя выводы этих двух дисциплин – по крайней мере самые общие – во многом противоположны. А мы пока не научились совмещать экспериментальный и сравнительно-исторический подходы. То. что человек наблюдает в эксперименте, есть продукт истории. Но – истории чего? Какого времени? Какого хода событий? Какой связи с другими процессами в клетке или в организме? И главное – по какой причине? Пока хотя бы на интуитивном уровне история не введена в наши представления, то о какой теории можно говорить? Отдельные фрагменты существуют, нам предстоит их соединить. Но пока что они совмещаются плохо.

Экспериментальная эмбриология – один из самых блестяших курсов, которые читают на биофаке МГУ. Так вот, Л.В. Белоусов, автор этого курса, считает, что биогенетический закон (в наиболее простой своей формулировке гласящий, что историческое развитие повторяется в индивидуальном) – это очень сомнительное обобщение, а если уж откровенно, то не обобщение вовсе, а положение, взятое a priori. То, что онтогенезы воспроизводятся в последующих поколениях, означает, иными словами, что последовательные онтогенезы связаны наследственно.

Вообще-то говоря, если отказаться от концепции, подобной биогенетическому закону, историческая реконструкция эволюции процессов индивидуального развития становится просто невозможной. Эмбриолог берет старт от начала конкретного организма, а между тем машина, которая там работает, имеет историческую природу. Нам уже вряд ли имеет смысл спорить друге другом, но будущим поколениям придется с этим разбираться. К тому, чтобы соединить экспериментальную эмбриологию с исторической частью, еще по-настояшему и не приступали.

– Наверное, проблема еще и в разных взглядах на мир у палеонтологов-эволюционистов и биологов-экспериментаторов?

– Люди, которые занимаются теорией эволюции в геологии и биологии, напоминают ученых XVIII века, склонных к натурфилософии. Они работают в довольно странной, с точки зрения нормального человека, ситуации. Самый главный объект их исследования – эволюция крупных групп организмов – принципиально ненаблюдаем, поскольку охватывает времена, несопоставимые не только с жизнью конкретного наблюдателя, но и всего человечества. Натурфилософ может иной раз посмотреть и на эксперимент, а вот экспериментатору претит любая натурфилософия, поскольку он имеет совершенно другое мировоззрение, другую идеологию и работает на других отрезках времени.

– Так как же впрячь в одну телегу коня и трепетную лань?

– Знаете, не все зависит от того, кто пытается сдвинуть с места эту телегу. Изобрести что-то – это половина дела. Самое главное – довести свои идеи до состояния, когда они хотя бы войдут в научное сообщество. В науке бывают две категории результатов: иногда благодаря исследованию удается сделать вещь, а иногда – создать элемент нового мировоззрения. Но в любом случае ученый заинтересован в том, чтобы его деятельность была доведена до сознания общества.

И вот тут очень важно, чтобы наука доходила до уровня научно-популярных изданий, тогда она работает и на потребителя, который сам наукой не занимается: человеку полезно иметь мировоззрение. Кроме того, общество не оплачивает исследований, смысла которых оно не понимает. Не хотелось бы только, чтобы среди потребителей интеллектуальной продукции снова возникали предположения, что если художник пишет картину маслом, то, может быть, это масло удастся еще и намазать на хлеб!

ВРЕМЯ – ИСТОРИЯ ВОПРОСА

Рафаил Нудльман

Путеводитель по времени: знакомство

Наш давний автор Р. Нудельман составил ни много ни мало, а самый настоящий путеводитель по времени. Ясно, что путешествие по этому огромному понятийному континенту потребует немало ваших усилий (и времени), и мы решили их сэкономить, представив сперва только введение в тему, кратко знакомящее с предысторией вопроса.

Настоящее

Глянем на циферблат наших часов. Что мы видим? Правильно: секундная стрелка бежит, минутная за ней неторопливо поспешает, часовая ступает степенно и размеренно. Все при деле, никто на месте не стоит. А ведь если вдуматься, это как-то странно. Ведь мы-то знаем, что есть такая вещь, как «настоящий момент». Сколько раз приходилось слышать, к примеру: «В настояший момент денег нет и не предвидится!».

Нас нет ни в прошлом, ни тем более в будущем, мы – вот они, здесь и сейчас. Где же это настоящее? Куда оно запропастилось, почему наши стрелки его не показывают?

Надо полагать, что оно очень коротенькое, это настоящее, если даже секундная стрелка мимо него проскакивает, будто его и нет. Мы и сами это знаем: не успеешь оглянуться, а время уже прошло. Но вот чего мы не знаем, так это ответа на вопрос: сколько же, интересно, оно длится, это неуловимое «настоящее», в нашем мозгу? Какую длительность мы еще ощущаем, как «настоящее»?

Как ни странно, но до недавнего времени даже господа уважаемые ученые этого не знали. Ответ на этот жгучий вопрос впервые принесло… кино. В ранних фильмах, как известно, кадры дергались и прыгали, простым глазом видно было, что это последовательность статичных фотографий. Но потом киношники подогнали скорость перемотки так, чтобы глазу (а точнее, нашему мозгу) казалось, что события на экране происходят так же плавно, «как в жизни». И оказалось, что для этого нужна скорость в 24 кадра в секунду. Выходит, что одну двадцать четвертую долю секунды и меньше наш мозг воспринимает как неделимую частицу времени, как «настояший момент».

«Ну, вот это и есть длительность «психологического настоящего!» – радостно воскликнули некоторые ученые, но не тут-то было. Немедленно появились другие ученые, которые выложили на стол другие факты. «Посмотрите на пианиста, – сказали они, – как у него пальцы по клавишам летают. разве это одна двадцать пятая секунды? Это ж куда меньше! Или, к примеру, едем мы в своем «мерседесе», и вдруг нам под ноги старушечка какая-нибудь кидается – вель мы же иной раз за тысячную долю секунды успеваем на тормоз нажать! Нет, господа коллеги, никак не может быть, чтобы настоящий момент продолжался так долго – 1/25 секунды. Он явно короче, господа».

«Нет, длиннее!» – раздался из угла чей-то диссидентский голос. Принадлежал он затесавшемуся среди ученых чешскому поэту Мирославу Голубу. Он тоже не лишен был научных склонностей и, заинтересовавшись особеностями немецкой поэзии, обнаружил такой поразительный факт: 73 процента строчек в немецких стихах, если читать их вслух, длятся от 2 до 3 секунд, а если дольше, то в них присутствует незаметная внутренняя пауза.

Такое впечатление, что слух, в отличие от зрения, воспринимает как «неделимое настоящее» не 1/25 секунды, а куда больший отрезок времени. А ваг выученные до инстинкта движения, вроде мелькания пальцев по клавишам или удара по тормозам, длятся, наоборот, много меньше l/25-й.