Выбрать главу

Не в настроении, я спросил: "Зачем?"

"Какого-то мужика переводят. Думаю, им нужен свидетель."

Я не смог представить, зачем при переводе потребовался свидетель, и ощутил приступ паранойи; однако не думал, что Совет прибегнет к хитрости для демонстрации власти, и, поэтому, хотя и неохотно, я позволил мужику эскортировать меня к пристройке.

Ворота стояли открытыми, и в проходе силуэтами на фоне освещенной луной реки собралась группа людей, всего десять-двенадцать, состоящая из членов Совета и из их глашатаев. Их молчание встревожило меня, у меня снова разрослась паранойя, думая, что это меня переводят; но потом я заметил в стороне Коланджело, припертого к стене несколькими мужиками. Он тревожно дергал головой то в ту, то в эту сторону. Воздух был прохладен, однако он потел. Он взглянул на меня, не выдавая своей реакции - либо он не различил меня, либо заключил, что я лишь в меньшей степени причина его затруднений.

Черни, вместе с ЛеГари, Эшфордом и Холмсом стояли слева от входа. Пока я дожидался, какой ритуал будет применен, все еще не понимая, зачем приглашен, Черни сделал нетвердый шаг в мою сторону, опустив глаза, цепляясь руками за пояс, и обратился ко мне со своим обычным неразборчивым бормотанием. Я не понял ни единого слова, однако паклеголовый, что прилип к моему локтю, сказал фальшивым тоном: "Ты плохой парень, Пенхалигон. Вот что говорит тебе этот человек. Ты видел то, что видели немногие. Может, тебе и надо это увидеть, но ты не был готов."

Паклеголовый сделал паузу и Черни заговорил снова. Я не находил ничего на его лице, что поддерживало бы суровость его предыдущих слов - казалось, он говорил несвязно, словно по памяти, озвучивая воображаемый диалог, и подумав так, я сообразил, что хотел бы знать, кто мы для него, образы памяти или создания воображения: не зашел ли он так далеко по пути свободы, что те, кто живет в Алмазной Отмели являются не более чем тенями его разума.

"Это край шахты", сказал паклеголовый, когда Черни закончил. "То, что ты видел внизу - лишь метафора. Там ты был ближе всего к погибели. Вот зачем мы позвали тебя, чтобы ты смог увидеть и понять."

Еще излияние бормотания, а потом паклеголовый сказал: "Это твоя конечная инструкция, Пенхалигон. Других уроков больше не будет. Теперь мы больше не станем защищать тебя."

Черни отвернулся, аудиенция закончилась, но разозленный его заявлением, что Совет защищал меня - что-то я не помнил эту защиту, когда дрался с Коланджело - и расхрабрившись уверенностью, что переводят не меня, я сказал ему: "Если шахта, что я видел внизу, это метафора, то скажи мне, где Кози."

Старик не повернулся, но пробормотал что-то, что паклеголовый не стал переводить, ибо я четко расслышал слова.

"Тебе повезло", сказал Черни, "ты снова встретишь его в новом крыле."

Паклеголовый подтолкнул меня локтем вперед, чтобы я встал рядом с Черни и остальными членами Совета в нескольких дюймах от линии, отмечающей пределы тюрьмы и начало мира, грязной тропинки, ведущей вниз среди валунов к реке, сверкающей в своем течении. Я сказал, что река освещалась луной, однако это скудно описывает яркость ландшафта. Свет был такой сильный, что даже самые маленькие предметы отбрасывали тени, и хотя эти тени под ветвями дрожали от порывистого ветра, они выглядели солидными и глубокими. Густые ели и навес над входом не давали мне увидеть луну, но должно быть она была невероятно громадной - я вообразил ослепительное серебристое лицо, глядящее вниз прямо над рекой, изрытое кратерами, что изображают печеночные пятна и сморщенные черты выжившего из ума старика. Водяные брызги, летящие со скал посередине потока, сверкали, словно ледяные кристаллы; галька противоположного берега блестела, как посеребренная. За нею дальний берег скрывался под темно-зеленым покрывалом, однако клочки хвои ковром усеивали опушку леса и сияли красноватой бронзой.

Что показалось Коланджело на дороге, я не могу сказать - я не следил. Должно быть, это была тяжелая картина, ибо он шатаясь прошел несколько шагов вниз по склону и упал на четвереньки. Он собрался с собой и оглянулся на нас, казалось, не выбрав никого конкретно, но вбирая взглядом нас всех, словно стараясь сохранить этот вид в памяти. Он стер грязь с ладоней, и, судя по его вызывающей позе, я ожидал, что он закричит, начнет проклинать, но он повернулся и направился к реке, осторожно пробираясь по неровной почве. Когда он достиг берега реки, он остановился и оглянулся во второй раз. Я не мог разглядеть его лицо, хотя он и стоял на свету, но судя по внезапной вороватости его телесного языка, я подумал, что он сомневался, что зайдет так далеко, а теперь, когда он зашел, мысль, что он действительно сможет убежать, горячо забилась в нем, и он стал жертвой тревог человека, пораженного надеждой.

Достаточно странно, но я болел за него. Я ощущал сочувственный отклик на его желание свободы. Мое сердце забилось, на лбу выступил пот, словно это я, а не эта нескладная розоватая фигура, шагаю с камня на камень с распростертыми для равновесия руками, нащупывая место на скользких поверхностях, слегка шатаясь, напряженно борясь с гравитацией и страхом. У меня не было ощущения враждебного присутствия, что я чувствовал этим утром, и это заставило меня думать, что единственно нервы останавливают меня от того, чтобы сбежать, и увеличило мой энтузиазм по поводу побега Коланджело. Мне хотелось приветственно закричать, чтобы поощрить его двигаться дальше, и я бы сделал так, не будь окружен молчащими членами Совета и их верными сокамерниками. Коланджело делал то, что я не отважился, и это вызывало у меня зависть и горечь, но и заражало надеждой. В следующий раз, когда я окажусь один у ворот, я, наверное, буду вровень представившемуся моменту.

Ветер забился, перекричав хихиканье реки, высоко подняв брызги над камнями, и вместе с ветром усилилась яркость реки. Каждый водоворот, каждое моментальное пятно пены, каждый напряженный мускул потока сверкал и ослеплял, словно под Коланджело что-то кипело. Он миновал середину и пошел ровнее, увереннее с каждым шагом, не поддаваясь порывам ветра. Ближе к воротам ветви гнулись и качались, шевеля тени, заставляя их скользить вперед-назад над грязью, словно черная пленка. Весь мир казался в движении, атомы земли и воздуха в состоянии волнения, и когда Коланджело скользнул мимо последних нескольких камней, я понял, что-то неестественное есть во всем этом сверкающем движении. Формы предметов расплывались... коротко, на мельчайшую долю секунды, их края дробились, рассыпаясь в трепещущие точки тьмы и света, в пуантилистскую дисперсию реальности. Я подумал, что воображаю это, что я эмоционально перегружен, но эффект становился все более отчетливым. Я взглянул на Черни и на Совет. Она были как всегда отсутствующие, с очевидностью не взволнованные - но что означало их отсутствие реакции, видели ли они то, что видел я и оставались не удивленными, или они видели нечто совершенно иное, я не мог определить.

Коланджело испустил крик - триумфа, я полагаю. Он достиг берега и стоял с воздетым кулаком. Песок под его ногами был возбужденно поблескивающей отмелью, а за его спиной темный берег как-то по особенному танцевал, формы деревьев распадались в ритмы зеленых и черных точек, река - в поток яростной нереальности. Как он мог не замечать? Он снова закричал и махнул нам оскорбительным жестом. Я понял, что его контуры мерцают, его тюремная одежда расплывается в пятно. Все вокруг него теряло свою индивидуальность, сливаясь с окружением, сглаживаясь в недифференцированный фон. Было невозможно отличить водяные брызги от сверкающих течений воздуха. Ветер стал еще сильнее, меньше напоминая ветер в ревущем течении, чем поток какой-то фундаментальной космической силы, звук самого времени, отозванного от канвы человеческих событий, самой энтропии, смерти электронов, и когда Коланджело побежал вверх на берег под полог леса, он буквально слился с фоном, растворился, вещество его тела перетекло, чтобы быть поглощенным вибрирующим полем, в котором ни одна различимая форма еще не расцвела. Мне показалось, что я слышу его крик. При всем ревущем грохоте я не мог быть уверен, однако он исчез. Это я понял наверняка. Мир за воротами пристройки исчез тоже, его отдельные формы растворились в электрическое отсутствие дрожащих черных, зеленых и серебряных пылинок, бездонных и пронизанных огнем белого шума, словно телевизор, включенный на канал, где сигнал потерян.