Рама из лакированного дерева отделяется от картины с резким щелчком. Он достает шпатель из внутреннего кармана, подносит его к панели. Рукоять инструмента, гладкую и твердую, непросто удержать в забинтованной ладони.
Начну с лица — нет, начну с нетронутого краской золота: левый верхний или левый нижний угол. Он водит туда-сюда стальным лезвием, силуэт его тенью мечется под мерцающей поверхностью золота. Призрак настоящего вторгается в прошлое, вторгается в Париж 1929-го, вторгается в дом Зои октября 1970-го, ища мести, ища покоя.
Керстин не видно. Он кивает сам себе. Она не придет. Да и с какой стати ей приходить? Ей нужно только одно — доказать свою правоту и подтолкнуть журналистскую карьеру. Она мечтает о мире, где все по правилам, где нет таких хитрецов, как он.
Руки его дрожат. Он перехватывает нож левой рукой.
Он вошел в жизнь Зои с наивными надеждами. Теперь он это понимает. Что-то в ее работах позволило ей избавиться от прошлого, забыть, что она потеряла, и начать жизнь сначала. Он надеялся обрести исцеление в кусках пересаженной бессмертной кожи. Но он обманывал себя. За Зоиным золотом таится яд. Письмена на гробнице — проклятия, потоки молчаливой ярости и горя. Заразные. Смертельные. Она запечатала их там, чтобы спасти, уберечь себя.
Хильдур Баклин сказала, что золото — вот то, что любила Зоя. Оно делало все это возможным, понимаете.
Он прижимает нож к лицу, рассеянно проводит холодным лезвием по небритой челюсти.
Одна жизнь спасена, другая отнята. Яд нашел путь наружу. Он забрал его мать, сделал его сиротой, когда ему было семь. Отчаяние, обманом лишенное одной жертвы, заявило права на две другие.
Светские иконы кисти художницы, отвергнутой Богом. Зоя рисовала церкви и монастыри, но только снаружи. Она не пересекала их порогов ни душой, ни телом, хотя и пыталась.
Свою погубленную жизнь.
Слезы щиплют глаза. Он утирает их рукавом. Выпусти яд. Пора. Он упирается плечом в прутья клетки, прижимает лезвие к золоту. Надо резать. Смирить инстинктивное желание чтить и беречь. Он должен резать, скоблить и царапать, пока все не выйдет наружу. Другого способа нет, нет пути назад. Всю свою жизнь он шел сюда.
— Маркус?
Похоже на голос в голове. Женский голос. Через секунду он понимает, что больше не один.
— Керстин. — Он выдавливает улыбку. — Как раз вовремя.
— Что все это значит? Что ты делаешь?
Даже завернутая в длинное пальто она словно мерзнет: плечи сгорблены, руки засунуты глубоко в карманы.
— Севастополь. Он здесь. Под золотом. Все под золотом.
Он отходит, чтобы она могла посмотреть получше, думая, что она все поймет инстинктивно. Она приближается, и золотые блики танцуют на ее лице. Она прекрасна в этом свете, божественна.
— Так вот он, автопортрет. — Она склоняет голову набок, хмурится. — Я думала, он похож на нее. Но на самом деле не похож, верно?
Даже сейчас она играет с ним.
— В этом весь смысл. В этом послание. Надо заглянуть внутрь. Разве ты не понимаешь?
Ее взгляд останавливается на шпателе.
— Маркус? Что ты делаешь? Ты же не… Ты же не собираешься испортить ее?
— От рентгеновских лучей проку не будет. Они не проникают сквозь золото.
Она смотрит на него, все еще силясь понять. Как будто сохранность картины имеет какое-то значение. Как будто он намеревается совершить святотатство. Несколько недель назад он думал бы так же.
— Черт, Маркус, ты, наверное, шутишь. Ты не можешь. — Она встает перед картиной. — Она же ценная. Ценное произведение искусства.
Она не понимает. Он качает головой, разозлившись.
— В задницу искусство.
Он отпихивает ее, но она не сдается, цепляется за его руку, трясет его, словно надеется пробудить ото сна.
— Маркус, подожди. Это бред. Это безумие.
Бессмысленные слова.
— Я хочу посмотреть. Вот и все. Я хочу посмотреть.
— Ты не имеешь права уничтожать эту картину. Тебе нужна эта картина.
Как жаль, что она не понимает. Как жаль, что он не может объяснить. Но теперь он видит, что зашел слишком далеко, чтобы разделить свое знание с кем-то. Некоторые вещи надо испытать, чтобы понять.