Выбрать главу

Лампа осветила комнату. Я выдвинула ящик старого письменного стола, встряхнула, пробуждая, авторучку. Чернила брызнули на бумагу. Я подошла к окну и посмотрела на горы. Энрико говорил мне, что требуется много усилий, чтобы выкинуть снег из головы. Он имел в виду не тропинку от мельницы до дороги, сугробы у дороги, белизну деревни или ледники высоко в Доломитах — больше всего привыкаешь к снегу в сознании. Я так и не смогла ничего написать, поэтому надела его старые ботинки и пошла в деревню. Вокруг не было ни следа, только его — то есть мои. Я посидела на ступеньках старой кондитерской и подумала о твоих вопросах, о том, как дороге удалось завести меня в такое место.

Прежде чем в деревне появились какие-то признаки жизни, я прошла по извилистой дороге к мельнице. Еще не рассвело. Я положила дрова на печь и зажгла еще две керосиновые лампы. В комнате было тепло, ее заливал янтарный свет. Я только и слышала, что голос твоего отца. Он был во всем, даже его ботинки оставили влажный след на полу.

События жизни, в отличие от наших рассказов о них, не имеют настоящего начала. Семьдесят три зимы прошли перед моими глазами. Часто, сидя у твоей постели, я нашептывала тебе о далеких днях. Рассказывала тебе о девушке, оглядывавшейся назад; о твоем прадедушке, о том, что с нами случилось в Дрожащих горах; о том, как мы ездили и ездили по нашей земле, как я пела; о том, что случилось со мной и с этими песнями. Мне не дано было знать, что сотворит карандаш в моих пальцах. В той, предыдущей жизни я слыла знаменитостью. Казалось, это лучшие годы, но длились они недолго — возможно, так и должно было быть, — и настало время изгнания. В моей новой жизни я не выношу и мысли о своих старых стихах. При малейшем воспоминании о них у меня мороз идет по коже. Я уже сделала маленький гробик для них в день суда надо мной в Братиславе, когда я ушла от домов-башен. Я обещала себе, что никогда больше не буду писать и не попытаюсь вспомнить старые стихи. Иногда, конечно, их ритм проплывал у меня в голове, но по большей части я отгородилась от них, вытолкала их, оставила позади. Если они и возвращались ко мне, то в виде песен.

За все эти годы я ни разу не посмела прикоснуться ручкой к бумаге и все же должна признать, что раз-другой после встречи с твоим отцом испытала вдохновение. Я сидела, ждала, пока он покажется с другой стороны горы, или пройдет по дороге от мельницы, или появится у окна, и думала, что, наверное, сумею снять колпачок с авторучки, вырвать чистую страницу из его дневника и записать свои простые мысли. Однако это пугало меня, напоминало слишком о многом, и я не могла ничего записать. Это кажется странным теперь, после стольких лет, а тебя, чонорройа, даже может насмешить, но я боялась, что если попробую написать о событиях своей жизни, то снова потеряю то, что обрела. Были и горы, и молчание, и твой отец, и ты — со всем этим я не хотела бы расстаться. Твой отец покупал мне книги, но никогда не просил меня писать. Единственный человек, которому я говорила о своих стихах, был Паоли, и он сказал, что ничего не знал бы о поэзии, если бы я не напоила его ею. Ни Паоли, ни твоего отца уже нет в живых, а ты где-то далеко, и я постарела, сгорбилась и даже успешно поседела, но теперь, думая о твоих вопросах, я понимаю, что у меня больше нет причины бояться, поэтому я сажусь за этот грубо вытесанный стол и вновь пытаюсь писать.

Сорок два года!

Полет птицы за окном удивляет меня так же, как слово.

Сейчас я жалею, что сожгла вещи твоего отца. Понимаю, что надо было сохранить их для тебя, но горе толкает нас на такие глупости! Однажды он сказал мне, что хочет, чтобы его тело положили на вершине, откуда он мог бы смотреть на обе страны, на Италию и Австрию, и вспоминать жизнь, состоявшую из перетаскивания сигарет, запчастей для тракторов, кофе и лекарств из одной страны в другую. Он был не против того, чтобы тело оставили там соколам, орлам и другим пернатым, ему почти нравилось представлять, что его съедят канюки, как он называл большинство тирольских птиц. Но, когда пришло время, я не смогла этого сделать, дорогая моя. Идея оставить его там казалась мне дикой, поэтому я собрала все его пожитки, кроме пары обуви, сделанной из старого чемодана, и сожгла их неподалеку от мельницы. А потом я легла на месте костра, таков старинный обычай. Больше всего я любила его рубашки, особенно шерстяные. Помнишь их? Заплата на заплате. Впервые оказавшись в горах, он научился штопать локти рубашек иголкой, сделанной из березовой веточки, которую заострял на конце. Он шутил, что не рад моему намерению сжечь его рубашки, но недолго. Потом я вернулась через несколько дней и искала на опаленной земле пуговицы и металлическую пряжку от его куртки, но огонь все уничтожил.