— Эх, хорошо-то как, легко, просто диво. Сейчас, кажись, и таблицу умножения запросто выучил бы, вот только што неохота. А есть же, поди, на свете такие люди, што всю таблицу знают как «отче наш». Есть, поди? Э, Сысой, смотри-кась, в том углу баба разголышамшись чуть не до пупа. Таких в пивну не пускают. И пошто это бабы, чем богатей, тем сильней голышатся? Как же царица-то ходит? Неужто вовсе без никому?
Бородатые купцы за сосёдним столиком рассмеялись. Чокаться потянулись. Ванюшка охотно чокнулся — с ними и продолжал забавлять соседей.
— Э, к музыке вон вылез какой-то… Поет. Што, здесь всех заставляют петь? Ну уж дойдет мой черед, я ломаться не буду. Как рявкну…
Сплошной пасхой покатились дни после приезда Сысоя. И каждый день особенный, не похож на другой.
Цирк. Бегает по арене длинноволосый, коротконогий рыжий мужик. Одна штанина белая, вторая зелёная. Хлещут его кому не лень. Стукнут дубинкой — гром, а он бряк на землю и лежит, словно мертвый. Второй, в длиннющем колпаке, мертвецу под нос бутылку с водой сует.
— Ох, ох, ох, — хватается за грудь Ванюшка, не в силах сдержать душившего смеха.
Лошади мчатся по кругу, а на них черкесы. Во рту зажженные факелы, с ними они и под брюхо лошади сползают, и на седло вскакивают, да ещё саблями машут.
— Господи, красотища-то какая, — шепчет Ванюшка. — Рази в Рогачёве такое увидишь?
Третьего дня, после волчьей облавы, в избе лесника гуляли. Ванюшка плясал и с черноглазой лесниковой дочкой, и с дебелой, стройной лесничихой, и один. Удержу не было.
А вчера на тройках гоняли с цыганами. «Дивно-то как, — вспоминает Ванюшка. — Глаза у цыганки — угли. Посмотрит — мурашки по телу. Эх, уломать бы отца, чтоб хоть трешку на день давал. У самого денег курам не поклевать, а сыну рублевку сует».
Ванюшка берёт тетрадь.
— Трижды пять — пятнадцать. Трижды шесть — восемнадцать. Трижды пять… Што-то долго Сысоя нет, — тоскует он. — Завсегда в это время приходит. Может одеться мне, приготовиться?
Зажег свечу. Умылся. Долго наряжался в Сысоев костюм. Особенно досаждали сорочки и галстуки. У Сысоя ловко так получалось — мотнет и готово, а Ванюшка вертит-вертит эту бабочку и все косо.
— Куда он нонче меня повезет? Сулил показать такое, што дух захватит. А ежели он сказал, так уж точно захватит.
Скрипнула дверь. Вошел Сысой.
— Да што ты так поздно? У меня ажно жданки все лопнули. Вот бабочку прицепить не могу, все сикось-накось… — и увидел, что Сысой не в костюме, не в скрипучих штиблетах, а в поддёвке, в смазных сапогах. Желтая косоворотка навыпуск. — Да ты ещё и сам не оделся? Наряжайся скорей. Есть хочу. Звали обедать, да я не пошел.
— Вот и хорошо. Пообедаем вместе. Маманя там щи разливает.
— Как щи? — оторопел Ванюшка. — Ты ж обещал…
— Мало что обещал. Дела. Приходится ехать. Проводи на вокзал. А пока пошли щи хлебать.
Ванюшка оглядывает серые обои в голубых васильках, смятую кровать. Растерянно спрашивает:
— Уедешь? А как же я?
— Да так же, как и жил. Получишь свой рубль и к Маруське пойдешь.
— Э-эх! — стоном вырвалось у Ванюшки. Он тяжело сел на койку. Только-только увидел жизнь, раззадорился, раздразнился, и все кончено. Снова вырвалось стоном:
— Как жить-то теперь? Господи! Ничего впереди. Трижды пять — и жди пока, отец не помрет. А помрет ещё хуже будет. Он хоть рублевку дает, а Сёмша и полтины не даст. Я уж знаю.
«Поспело яблочко, — решил Сысой. — Только сорвать осталось».
Похлопал себя по нагрудному карману поддевки.
— Ванюшка, а у меня… для тебя… здесь… мильён, — нарочно отделял каждое слово, чтоб весомей звучало, и ещё повторил. — Мил-ли-он.
— Брось смеяться-то. Тошно, — Ванюшка вскочил с кровати, но Сысой удержал его. Подал бумагу.
— Читай.
«Настоящим управление окружного горного инженера разъясняет, — читал по складам Ванюшка, — согласно имеющимся в управлении документам, открывателем и владелицей прииска Богомдарованного является крестьянка Притаеженской волости Ксения Филаретовна Рогачёва…» Подпись. Черный двуглавый орел на печати.
— Кто? Кто? — ещё перечитал. — Ксения? Филаретовна? Рогачёва? Неужто Ксюха? Ксюха владелица прииска?! Неужто правда?
— Правда, — подтвердил Сысой.
Ванюшка схватил подушку, подбросил её к потолку, поймал, снова подбросил и хохотал, хохотал, хохотал.
— Мильён… Праздник на всю жизнь! — истошно кричал он. — И вдруг брови чертиком полезли вверх. — А тятя знает?
— Пока ещё нет.
Ванюшка сник.
— Шкуру с нас спустит.
Все заслонил разъярённый отец: Ксюшу, тройки, цыганскую пляску.
«Так я и знал, — сплюнул Сысой. — Телепень, баба, калач непропечённый. Неужели деньги зря тратил?» Выкрикнул зло:
— Струсил, подлёныш?
— Не-е. Што ты… Мильён. Да ради мильёна… Сысой Пантелеймоныч, поезжай на село хоть сейчас… Устрой всё. Я те за это сто рублёв отвалю. Вот те крест отвалю.
— Сто рублей? — Сысой выругался так, что Ванюшка испуганно отскочил к двери. — Я миллион, а он мне сто целковых! Слизняк! Сморчок! Да Ксюха мне обещала половину прииска.
Страшен Сысой, но Ванюшка забыл страх.
— Полмильёна тебе? Это за што?
Всего ожидал Сысой: струсит Ванюшка, позабудет про Ксюшу. Но чтоб торговаться, как цыган за ворованную кобылу?
— За что, песий ты сын? А вот я сейчас разорву бумагу, а ты побегай, попробуй её получить.
— Тыщу!
— Рву. Нет, рвать не буду. Крикну в городе: невеста с миллионом. Красавица. Найдутся получше тебя. Благородные. Офицеры найдутся. Ты что против них? Тьфу! И торговаться не будут. Может, думаешь, Ксюха устоит, ежели к ней офицеры да на санках, со шпорами, да кольчиками усы… — Пошел к двери. — А ты подыхай со своим трижды пять.
— Сысой Пантелеймоныч… Постой. Согласный я. Пускай половина тебе. Пускай. Только езжай сегодня и весточки шли, как там и што.
— Нет, Ксюха условие поставила, чтоб ты сам приехал и сам сказал о согласии. Собирайся, едем.
— Сейчас соберусь. Да кого собираться-то. Готов я. — Начал совать в мешок одеяло, подушку. Снова перед глазами встал разъяренный отец. «За порванную рубаху шкуру спускал, а за прииск? О, господи!»— Ванюшка съежился, втянул голову в плечи и прохрипел — Ни в жисть не поеду.
— Ну и сиди тут…
Хлопнула дверь за Сысоем. Ванюшка, не раздеваясь, бросился на кровать лицом вниз. Потрескивала свеча на столе. За обоями шуршали. тараканы. Будто деньги пересчитывали.
…Без стука вошел Ванюшка в Сысоеву комнату. Морщины на лбу взрослили его, и суетливость исчезла.
— Согласный я. Едем.
Лушка проснулась затемно. После вчерашней предпраздничной уборки тело словно избитое, каждая жилка ноет. Веки слиплись — не раздерешь. А надо подниматься. С вечера наказала себе проснуться до петухов, иначе тётка Февронья ни за что не отпустит.
Не вставилось. Приподнялась в полусне, и снова лицо в подушку. Мерещится ровная степь, вьюга метет. Подует — кости стынут. Укрыться негде. Сугробы…
Вздула огонь и, ежась от холода, сразу к укладке. Открыла крышку — кисет лежит… В руки не стала брать, а отступив немного, чтоб свет на него упал, любовалась. Кисет алого шелку и на нём крестом вышиты сердце, стрела, а под ними слова: «Кури и помни Лушку».
Похвалила сама себя:
— Хороший кисет я вышила.
Во дворе закричал петух. Лушка ойкнула, закрыла укладку, торопливо перекрестилась.
— Господи! Помоги рабе твоей Лушке и Вавилу спаси. Помоги ему в забастовке.
Обычно молилась дольше, обстоятельно рассказывала о своих делах, о Вавиле. Но сегодня не было времени. Подоткнув подол, налила в шайку воды из кадушки и, ступая на цыпочках, пошла в моленную мыть полы.
Февронья вышла на кухню с зарёй. Худая, жёлтая, будто кости китайкой обтянуты. Ключицы крыльями выперли. Поскребла поясницу и сразу на Лушку:
— Пошто тесто месить зачала? Надо б полы ране вымыть, а посля уж за чистое. Ду-ура.
— Я, тётка Февронья, полы везде вымыла: и в моленной, и в горнице, и на кухне, только у вас остались. Воды напасла.
— Откуда такая прыть?
— Мне тётка гостинец прислала, во как надо за ним сбегать, — провела возле горла ладонью, обмазанной в тесте.
— Управишься как — иди.
— Мне надо б пораньше.
— А ну поперечь хозяйке, морду-то нарумяню. Знаю я твои гостинцы. Вызнала. Ежели не бросишь своё, прикажу цыгану: он те надегтярит гостевое место.
Лушка притихла. «Надегтярит» — страшное, слово. Идёт за девкой дурная слава — дегтярят ворота, нет у девки своих ворот — хозяйские ни при чем, — дегтярят девку. Повалят, подол задерут да мазилкой, которой колеса мажут. ещё народ соберут нарочно. После две дороги — или в омут, или в петлю.
И все же под вечер Лушке удалось отпроситься. «Всего на часок».
Сунув кисет за пазуху, надела полушубок, нахлобучила рыжую шапку из сусликов и побежала. Знала: хозяйка стоит у окна и смотрит, куда направилась девка, потому кинулась Лушка по улице к Новосельскому краю, потом в переулок, задами на тропу, что вела на Богомдарованный. Ноги сами несли.
«Эх, мамка, мамка, была б ты жива… Вот бы радость тебе. Плакала надо мной: сломаешь, Лушка, голову. Не видать тебе счастья. "Увидела, мамка, счастье, да такое, что и не снилось. Посмотрела бы ты на Вавилу. А, может, и видишь все оттуда, от бога, и радуешься за дочь».
Всю дорогу Лушка бегом бежала. Припозднишься — хозяйка головомойку даст. Мечтала: «Глины бы белой достать, да землянку внутри побелить. Было б немного зерна, можно сменять на глину. Забастовка все съела. А чугунок? В чем же я варить буду? Ложки на первый случай даст Аграфена. Эх, мамка, мамка, до чего жить хорошо твоей Лушке. Горе мыкала, помнишь, не жалилась никогда, а уж радость пришла — с кем ещё поделиться. Нет, наверно, ложки надо купить. За хозяйкой есть рубль зажитый — чугунок куплю, ложки. Непременно чтоб расписные. Хорошо бы и чайник ещё завести, да денег не хватит…»
Мечтала Лушка, а подбежав к прииску забеспокоилась:
— Что это? Над землянкой и дымок не курится? — Подбежала поближе. Дверь колом подперта. Внимательно осмотрела следы на запорошенной тропинке.
— Утром ушел и больше не приходил. Не судьба увидеться. Что ж поделать. Приберу, подмету. Оставлю ему кисет на столе и домой. А может, Аграфена знает, где он?
Спустилась в землянку Егора.
— Здравствуй, тётка Аграфена. Ребятишки, здравствуйте. Не знаешь, куда Вавила ушел?
— Знаю. В село ушел с мужиками. К Устину.
Вздохнула Лушка.
— Эх, не судьба. Ну прощайте пока.
— Постой, Лушка, постой. Раздевайся.
— Времечка нет. Хозяйка строжиться будет,
— Нет, постой. Я сама грезила, уберусь вот и пойду на село к Лушке. Шибко мне надо тебя. А раз ты пришла, так садись. Капка, Ольга, забирайте Петюшку и пошли с гор кататься. Пока не крикну, не приходите.
Отставила на печь недомытую посуду. Стряхнула передником со стола и, прикрыв за ребятами дверь, опять настойчиво пригласила:
— Раздевайся, Лушка. Садись.
Притихла Лушка, похолодела: «Неужели с Вавилой что?» Не спуская глаз с Аграфены, сняла полушубок, шапку, не отряхивая валенок, присела боком на краешек нар.
— Говори скорей, тётка Аграфена.
— Быстро не скажешь. Разговор-то, Лушка, тяжелый. — Долго вытирала фартуком руки и не решалась начать. Все стояла у печки. Потом присела на нары.
— Ты мне накрепко обещай слушать, не брындигь. Про Вавилу говорить хочу.
Лушка зажала руки в коленях, чтоб не дергались, не дрожали. И губу закусила.
— Хороший мужик Вавила, шибко хороший, — начала Аграфена. — Но все же мужик. А мужики по-своему все понимают, не по-нашему. Ты не думала, пошто Вавила берёт тебя в жены? Про тебя ведь, Лушенька, много болтали.
— Берет — значит нужна. Я у бога не огрызок.
— А думать-то надо. Я Вавилу так поняла: сошелся с девкой и бросить зазорно перед собой. Себя самого боится.
— Тетка Аграфена! Опомнись… — вырвались руки из зажатых колен, зашарили в воздухе, будто что-то ища. — Ленка… Ленка его заставила! Ленка! — Все, что силой заглушила в себе, заново всколыхнули слова Аграфены. «Знала я. Чуяла. Из жалости все. Как про, Ленку сказал, сразу подумала, да сказать побоялась. Счастья хотела». — И схватив Аграфену за локоть, крикнула — Ты знаешь про Ленку? Он тебе говорил?
— Тише, Лушенька, тише. Про Ленку я ничего не ведаю. Ничего. Что сказываю тебе — сама поняла. И Егор так понял.
Сникла, слиняла Лушка. Глаза угасли.
— Все одно пойду за него. Неужто все из-за Ленки? Почувствую, в тягость стала — уйду. Сразу уйду.
— Не уйдешь, Лушенька. Час от часу больше любить будешь.
— Тетка Аграфена, я буду хорошей женой, он меня непременно полюбит. Полюбит. Полюбит… — не Аграфену, себя убеждала Лушка.
— Эх, Лушка, Павлинку-то нашу видела? Серафим-ка супротив Павлинки сморчок. Все знают: в ногах у неё валялся, замуж просил. Ведал — не девка она, богом клялся «не попрекну». И верно, трезвый не попрекает, а выпьет… Сама чать видала — водой отливают Павлинку. Мужик, он завсегда такой.
— Вавила не такой, не ударит, — цеплялась за последнее Лушка.
— Не ударит, да ить иной раз молчанка мужицкая хуже удара. А што будет, ежели Вавила слово чёрное бросит?
Молчала Лушка. Мертвела. Ущипнуть — не услышит. Поднялась.
— Куда ты? У нас заночуй. Никуда не пущу. Ты девка бедовая, незнай чего натворишь.
— Пусти. Богом клянусь ничего над собой не сделаю.
Лушка вышла не застегнувшись и шла, не видя дороги. Переходя Безымянку, вскрикнула, захохотала как филин:
— Вот, Лушка, все твоё счастье.
Где-то у самого перевала услышала впереди голос Вавилы. Вскрикнула:
— Мамоньки! Что же это! — и кинулась прочь с дороги, в сугробы, под пихты.