Теперь он подошел к ней, сел напротив; судя по всему, он снова был самим собой, она видела перед собой того медлительного, упрямого мальчика, которого она всегда знала. Потом Томми вдруг пронзительно и пугающе захихикал, и она увидела, как в нем снова вспыхнула злоба.
Анна ответила:
— Что ж, мне нечего сказать на это, правда?
Он склонился к ней:
— Я дам тебе еще один шанс, Анна.
— Что? — спросила она изумленно, почти готовая рассмеяться. Но лицо его было ужасно, и после паузы она сказала:
— Что ты имеешь в виду?
— Я говорю серьезно. Вот скажи мне. Ты жила, следуя некой философии, — ну, разве нет?
— Думаю, это так.
— А теперь ты говоришь — коммунистический миф. Так чему ты в своей жизни следуешь теперь? Нет, не говори таких слов, как «стоицизм», они не значат ничего.
— Мне кажется, дело обстоит примерно так — с какой-то частотой, может быть раз в столетие, происходит некое деяние, движимое верой. Колодец веры наполняется, и происходит мощный рывок вперед, в той или иной стране, и это является движением вперед для всего мира в целом. Потому что это — деяние, движимое воображением — представлением о том, что возможно для всего мира. В нашем веке этим рывком был 1917 год в России. Им был Китай. Затем колодец пересыхает, потому что, как ты сам сказал, жестокость и уродство имеют слишком большую силу. Затем колодец начинает постепенно заполняться. А потом все снова начинает болезненно крениться, устремляться вперед.
— Вперед? — сказал он.
— Да.
— Вопреки всему, вперед? Движение вперед?
— Да — потому что каждый раз мечта становится сильней. Если люди могут что-то себе вообразить, настанет время, когда они сумеют этого достичь.
— Вообразить — что?
— То, о чем ты говорил, — как быть хорошими. Добро. Уход от состояния животных.
— А нам, сейчас, — что остается делать?
— Поддерживать мечту, чтобы она жила. Потому что всегда приходят все новые и новые люди, люди… чья воля не парализована.
Анна завершила свою речь напористо, уверенно, кивнула энергично; и тут же, слушая саму себя, подумала, что точно так же Сладкая Мамочка заканчивала свои сеансы: «Надо верить! Должна быть вера!» Трубы и фанфары. Должно быть, на ее лице мелькнула слабая улыбка самоосуждения — она даже ее почувствовала, хотя и верила во все, что говорила, — потому что Томми кивнул с каким-то недобрым торжеством. Зазвонил телефон, и он сказал:
— Это моя мать, проверяет, как рассасывается моя фаза.
Анна ответила на звонок, сказала «да», сказала «нет», положила трубку и повернулась к Томми.
— Нет, это была не твоя мать, но ко мне сейчас придут.
— Тогда мне пора уходить.
Томми медленно встал, двигался он с характерной для него тяжеловесной медлительностью; и придал своему лицу отсутствующее и самоуглубленное выражение, с которым он несколько часов назад и вошел. Он сказал:
— Спасибо, что поговорила со мной.
Имея в виду: «Спасибо, что ты подтвердила мои ожидания относительно тебя».
Как только он вышел, Анна позвонила Молли, которая как раз вернулась домой из театра. Она сказала:
— У меня был Томми, и он только что ушел. Он меня пугает. Что-то ужасно не так, но я не знаю — что, и не думаю, что я ему говорила то, что следовало бы говорить.
— А что он говорил?
— Ну, он утверждает, что вокруг одно разложение.
— Что ж, так и есть, — сказала Молли, громко и жизнерадостно. За те пару часов, которые прошли после того, как она в последуй раз обсуждала состояние сына, она успела сыграть роль веселой домовладелицы, — роль, которую она презирала, в пьесе, которую она презирала, — и она еще из этой роли не вышла. А еще Молли успела забежать в паб с кем-то из актеров, и ей там понравилось. Она ушла очень далеко от того настроения, в котором пребывала раньше.