— Но, Вилли, тупой ты болван, это же мой сын, и я несу ответственность за то, что он живет здесь, в этой трущобе.
— Ну и? — снова спросил Вилли.
— Я социалист, — сказал Джордж. — И, насколько это возможно в этой адской дыре, я стараюсь быть социалистом и стараюсь бороться с расовой дискриминацией. Я залезаю на трибуны, я произношу речи, и я говорю, ну, конечно же, очень тактично и мягко, что «цветной барьер» хорош не для всех и что добрый наш Иисус, кроткий и милосердный, не одобрил бы этого, потому что, может, я и не имею права этого говорить, но все это бесчеловечно и совершенно безнравственно, и белые за это будут осуждены на веки вечные. А теперь я собираюсь повести себя так же, как и любой другой вонючий белый урод, который спит с черной женщиной и добавляет тем самым новых полукровок в общую квоту полукровок нашей колонии.
— Она же не просила тебя что-нибудь в связи с этим предпринять, — сказал Вилли.
— Но дело же не в этом. — Джордж закрыл лицо руками, и я увидела, как сквозь его пальцы проступает влага. — Это разъедает меня изнутри, — сказал он. — Я знаю об этом уже целый год, и это сводит меня с ума.
— Что делу не особенно поможет, — заметил Вилли, и Джордж резко отнял руки от своего лица, и мы увидели его слезы.
— Анна? — воззвал ко мне Джордж, глядя на меня.
А я находилась в сильнейшем смятении чувств. Во-первых, я его ревновала к этой женщине. Прошлой ночью я мечтала оказаться на ее месте, но это чувство было каким-то безликим. Теперь я знала, кем была та неведомая женщина, и я была поражена тем, что ненавижу Джорджа и осуждаю его, — точно так же, как прошлой ночью меня возмущало его поведение, потому что он заставил меня почувствовать себя виноватой. А потом, и это было еще хуже, я с удивлением поняла, что меня возмущает и то, что женщина — черная. Я воображала, что я свободна от подобных предрассудков, но оказалось, что это не так, и мне было стыдно за себя и за Джорджа, и я злилась — на себя и на Джорджа. Но и это было еще не все. Будучи столь юной (мне было тогда двадцать три или двадцать четыре), я, подобно многим «эмансипированным» девушкам, испытывала мучительный страх, что однажды и я могу оказаться в ловушке семейной жизни, буду «одомашнена». Дом Джорджа, эта ловушка, из которой ни у него, ни у его жены не было ни малейших шансов выбраться, разве что через смерть четырех стариков, был для меня воплощением беспредельного ужаса. Он страшил меня настолько, что снился мне в кошмарах. И в то же время Джордж — человек, находящийся в ловушке, человек, который засадил ту несчастную женщину, свою жену, в клетку, — был для меня, и я это знала, воплощением мощной сексуальности, от которой я внутренне бежала, но которой неизбежно тут же снова устремлялась навстречу. Инстинктивно я знала, что если бы легла с Джорджем в постель, то познала бы такую сексуальность, к которой я даже еще не начала приближаться. И, несмотря на всю эту бушевавшую во мне бурю мыслей и чувств, он мне по-прежнему нравился, на самом деле, я даже любила его, просто, по-человечески его любила. Я сидела там, на веранде, и не могла вымолвить ни слова, только чувствовала, что мое лицо пылает, а руки дрожат. И я вслушивалась в звуки музыки и пения, доносившиеся из большой комнаты на холме, и мне казалось, что Джордж подавляет меня своим горем и через это лишает меня чего-то невероятно нежного и прекрасного. В те времена, похоже, я полжизни проживала с ощущением, что меня лишают чего-то прекрасного; и все же умом я понимала, что это полная чушь, — что Мэрироуз, например, завидует мне, потому что считает, что у меня с Вилли есть все, чего бы она хотела для себя, — она верила, что мы двое любящих друг друга людей.
Все это время Вилли смотрел на меня, и теперь он сказал:
— Анна шокирована тем, что твоя женщина — черная.
— И это тоже, — сказала я. — Надо признать, меня и саму удивляют мои переживания по этому поводу.
— А меня удивляет, что ты это открыто признаешь, — холодно сказал Вилли, сверкнув очками.
— А меня удивляет, что ты — не признаешь, — сказал Джордж, обращаясь к Вилли. — Прекрати. Чертов ты лицемер.
Вилли взял свои учебники и положил их себе на колени, как бы собираясь позаниматься.
— А какова альтернатива? У тебя есть какие-нибудь здравые мысли на этот счет? — поинтересовался Вилли. — Можешь не отвечать. Будучи таким, какой ты есть, ты, разумеется, веришь, что твои долг — забрать ребенка к себе домой. Это означает следующее. Четверо стариков будут потрясены настолько, что это сведет их в могилу, не говоря уже о том, что никто и здороваться с ними не станет. Твоих троих детей в школе подвергнут остракизму. Твоя жена потеряет работу. Ты потеряешь работу. Жизнь девятерых человек будет разрушена. И что в этом хорошего для твоего сына, Джордж? Что это ему даст? Могу я тебя спросить?