Следующий день.
Собеседование на Кинг-стрит, скопление крошечных офисов за фасадом из бронированного стекла. Почему-то я раньше никогда не замечала этого места, хотя неоднократно проходила мимо. Бронированное стекло вызвало во мне двоякие чувства. С одной стороны — ощущение страха; мир насилия. С другой — защищенности: необходимость защищать организацию, в которую люди бросают камнями. Поднимаясь по узкой лестнице, я думала о первом ощущении: сколько людей примкнули к КП Великобритании из-за того, что в Англии трудно прочувствовать реалии власти, насилия? Может, КП служит для них воплощением реалий обнаженной власти, которые у нас обычно стыдливо прикрываются покровами?
Товарищ Билл оказался совсем юным, евреем, очкариком, умным, из рабочих. Он отнесся ко мне подозрительно, говорил холодно, отрывисто, в голосе звенело презрение. Мне показалось интересным, что в ответ на его презрение, в котором он не отдавал себе отчета, я почувствовала, что во мне зарождается потребность извиняться, почти потребность заикаться. Собеседование оказалось очень эффективным; товарища Билла предупредили, что я готова вступить, и, хотя я пришла сказать ему, что я вступать не буду, я обнаружила, что принимаю ситуацию. Я почувствовала (может быть, из-за его презрительного отношения), что, ну да, он прав, они делают всю работу, а я просто сижу и все, что я делаю, так это вибрирую от угрызений совести. (Хотя, разумеется, я не думаю, что он прав.) Когда я собралась уходить, товарищ Билл ни с того ни с сего вдруг заявил:
— Полагаю, через пять лет вы будете писать статьи для капиталистической прессы, выставляя нас в виде монстров, точно так, как это делают все остальные.
Под «всеми остальными» он, конечно, подразумевал интеллектуалов. Потому что в партии существует миф, что именно интеллектуалы приходят и уходят, в то время как правда заключается в том, что текучесть партийных кадров совершенно одинакова во всех слоях и классах. Я рассердилась. А еще, и это меня обезоружило, я обиделась. Я сказала ему:
— Хорошо, что я человек в этих делах опытный. Будь я свежим рекрутом, ваше отношение могло бы меня сильно разочаровать.
Он посмотрел на меня пронизывающим, холодным, долгим взглядом, который говорил: «Ну, разумеется, я бы не позволил себе подобного замечания, не будь вы человеком опытным». Это и порадовало меня (я снова, так сказать, была принята в стаю, мне уже полагалось участвовать в искусных ироничных перестрелках и прочих сложных виражах, доступных лишь для посвященных), и в то же время я неожиданно почувствовала себя опустошенной. Я так давно не окуналась в эту атмосферу, что уже, конечно, позабыла, какой напряженный, саркастический, оборонительный дух царит во внутренних кругах. Но в те мгновения, когда мне хотелось вступить в партию, я полностью отдавала себе отчет в том, что собой представляют эти внутренние круги. Все коммунисты, которых я знаю, — я имею в виду тех, которые наделены хоть каким-то умом, относятся к Центру одинаково, — они считают, что партию оседлала группа мертвых бюрократов, которые ею управляют, и что настоящая работа ведется вопреки существованию центра. Например, вот что сказал товарищ Джон, когда я впервые призналась ему, что, возможно, вступлю в партию:
— Вы сошли с ума. Они презирают и ненавидят писателей, которые вступают в партию. Они уважают только тех, которые не вступают.
«Они» означало Центр. Конечно, это было шуткой, но весьма характерной. В метро я читала вечернюю газету. Нападки на Советский Союз. То, что там говорилось, показалось мне вполне похожим на правду, но сам тон — недобрый, торжествующий, злорадный — был тошнотворен, и я порадовалась, что вступила в партию. Пошла домой, чтобы пообщаться с Молли. Ее не было, и я провела несколько унылых часов, недоумевая, почему я вступила в партию. Она пришла, я ей все рассказала и заметила:
— Смешно, я собиралась сказать, что вступать не буду, а сама вступила.
Она слегка улыбнулась той самой кисловатой улыбочкой (а улыбочка эта предназначена только для разговоров о политике и никогда ни о чем другом, в характере Молли нет ничего кислого):