Глафира надолго замолчала. От нее веяло теплом, и Николаю Ильичу было уютно и чуть боязно. Все-таки, что ни говори, а сидит он рядом с личностью, причастной к истории.
— Ну, расскажите, расскажите! — торопил он.
Поведала:
— Как пугачевские воины проходили станицу Измайловку, Пугачев остановился со всем своим штабом и полковниками во дворе моих предков, вершил суд и готовился походом на Магнитную крепость.
— Разве Магнитная — крепость? Станица.
— Да. Но там стояло царское войско с пушками.
— Ну а причем здесь Пугачев и вы?
Глафира рассмеялась.
— Да мы-то ни при чем, а только гулял Емельян Пугачев шибко и приглянулась ему, видать, здорово моя пра-пра, да и она не устояла. Как же, атаман, казак сама краса, да еще царь скрытный Петр Федорович. Славно погуляли. Пугачев царское войско разбил, пушки отобрал и взял Магнитную, чтоб дальше на Москву идти. И уж потом, когда Пугачева разбили и предали, когда повезли на казнь и казнили, в тот самый день родилась его дочь — писаная красавица. Вот как рассказывают, и ходит эта легенда по всему Южному Уралу, а про нашу Измайловку и говорить нечего. Во всех поколениях нашей семьи берегли пуще глаза каждую дочь.
— А вас, Глафира Васильевна?
— А меня за что? Я и верю и не верю. Смеюсь только. Пусть тешатся. Я не внучка. Интереса для истории никакого.
Такие разговоры стали ежевечерними. Им было хорошо вдвоем, дружелюбно. Он называл Глафиру ласкательно «пугачевочка», и они снова ворошили ее легенду и чем дальше, тем больше верили в нее, а однажды и он ей поведал, только уже не предание, а настоящую быль.
— В этом плане и у меня есть кое-что. Мой отец в детстве атамана Дутова видел. Тот тоже остановился со своим штабом в дедовском дворе. Отступал с бандами. Ну и гулял со своими шкуродерами, вплоть до часовых. Бочек со спиртом они привезли с собой много — море разливанное. Когда подошли части Красной Армии, дутовцам, уже не принимающим боя, растрепанным и почти разбитым, пришлось врасплохе податься в сторону Китая. Бочки со спиртом остались во дворе. На даровщинку сбежались станичные казаки и кинулись к спирту. Тащили ведрами, в бутылях, в тазах и горшках. Назюзюкались до помрачения. Некоторая часть казачества подалась с Дутовым в дальние переходы по ковылям и пескам. В дороге трезвели. Некоторые стали отставать, а большая часть, пораздумав, что идут не в свою сторону, а на чужбину, вернулась по своим станицам, а также в милую родную Измайловку.
Николай Ильич всматривался в лицо пугачевочки, но оно было задумчивым и тихим, только в зрачках карих глаз поблескивали голубые лунные искры. Ему захотелось посетить полузабытые места детства, посетить родные поляны и речку, старый дедовский дом и обязательно ехать туда на телеге.
— Давно я в своей станице не был..
Подала грустный голос Глафира:
— Я каждый отпуск там провожу. А вы как же?
— Что ж, я теперь человек свободный.
— Вот и хорошо-то будет! Поедем вместе. Вы у нас остановитесь. Вот как я у вас.
Глафира зябко подернула плечами. Николай Ильич обнял ее за плечи и легонько прижал к себе. Она не отодвинулась, прильнула. От ее тела пыхало жаром. А округлая щека, к которой приложилась и его щека, была горяча. Ему страстно захотелось найти ее губы, но она отклоняла голову в сторону и похохатывала.
Они уже несколько раз видели взлеты солнечных жар-птиц и радовались этому, и это сближало их, но не было еще первого доверчивого откровенного поцелуя. Зато разговоров было много, обо всем и до утра, как будто они давно были знакомы, давние годы, и вот встретились после долгой разлуки, и не могут наговориться.
Конечно, Пугачев и Дутов — имена исторически противоположные, из разных эпох, разных судеб и ни в какие ворота вместе не лезут: один был вождем крестьянской революции — за народ, другой — атаманом белогвардейского казачества — против народа, контра, в общем. И не их имена сблизили Глафиру Васильевну и Николая Ильича. Они сами были живыми людьми, и у них были свои судьбы.
Они, оба молодые, как бы летели на большом ветру, который нес их над землей, и они видели ее всю и различали каждую сторону, каждый горизонт по векам и событиям. Отдаленные годы были во многом им непонятны или неизвестны, а уж ближние они знали почти наизусть. Вот и теперь, когда луна стала засыпать, меркнуть и тускнеть и уже не плавала по заводскому пруду и не дробилась от ветра на серебряные осколки, они не могли расстаться, и Николай Ильич, обняв Глафиру за шею, все прижимал и прижимал ее к себе, думая, что ей холодно, и ждал чуда какого-то.