— Ефимыч! Идите к себе.
— Ах, да! А ведь я… могу ли чем помочь?
— Ладно, ладно… отдыхайте.
— Я к вам вечерком загляну. А сейчас… во субботу день ненастный…
Распахнув дверь, вбежала Юлька, остановилась, покраснела и застучала кулачком о кулачок, вздрогнув от гневного голоса отца:
— Ты почему плачешь?
Юлька подергивала губами, и было видно, что ей стыдно и не терпится что-то сказать. Сказала спокойно, кося глаза на соседа, он уходил:
— Папа! Вы не сердитесь. Танюша пришла и… — Юлька кивнула на закрытую за Веревкиным дверь, добавила: — Ревет! А что я поделаю?
— Иди ко мне, Юлия! Да не реви сама.
— Она сказала, что видеть никого не хочет. Подумайте, папочка, пришла к нам, плачет, взрослая, а как дура!
— Ладно, иди на кухню. Вскипяти мне крепкий чай. Олег где?
— О, его не ищите! Он опять выдумал теорему и ушел к Сане Окуневскому.
Максим Николаевич любил, когда дети в семье обращались на «вы» к родителям, и умилялся, если взрослые сыновья и дочери в других семьях называли отца и мать по имени и отчеству. Это, конечно, отдаляло, как и бывает, но в рабочих семьях берегли сыздавна почтительность и уважение, вот как у Окуневских, к которым ушел Олег. Татьяна тоже называла отца на «вы», пока жила дома, училась в университете, до того, как решилась выйти замуж и пока Петр, ее жених, а его, Максима Николаевича, ученик по заводу, не разбил лихо на свадьбе несколько тарелок, пока опьяневшие гости не охрипли, крича «горько», и Петр увел Татьяну к себе домой. И если раньше Татьяна, добрая, рыхлая, пугливая, любила плакать только втихомолку, то после свадьбы она сказала отцу сухо и зло, когда уходила:
— Ну, вот… теперь я не дочь, а мужняя жена. А ты… теперь…
Петр торопил, Татьяна срывалась на крик, пьяная, несуразная, чужая и неблагодарная, и эта ее сухость и злость в голосе, «ты», хитрая бравада, отчаяние и бестолковая беспомощность больно резанули Максима Николаевича по сердцу и вызвали только жалость и брезгливость.
Сейчас там, за дверью, беспомощно стонет, может быть, добрая, а может быть, злая Татьяна. Она всегда плачет, если ей трудно. Она всего боится и не умеет жить. Он шел к ней, беспомощной и плачущей, шел как отец, думая успокоить ее и узнать, что случилось, утешить… Да, несуразная она, и жизнь у нее не прямая, а с вывертами… До сих пор Татьяна никак не может сдать государственные экзамены в университете — последние два года училась заочно, помешало слишком уж быстрое замужество, — и теперь вот работает на почте.
Когда Максим Николаевич раскрыл дверь, Татьяна, в широком халате, бросилась ему на грудь, растрепанная, с покрасневшими глазами:
— Ох, отец! Родной мой! — И заплакала.
— Иди ложись, доченька, приляг! Тебе будет легче.
— Ах, лучше бы я не родилась… Что мне делать? Скажите!
— Прилегла? Вот и хорошо.
— Я ушла. Не могу больше. Надоело видеть Петра пьяным. Собирался купить мне шубу, дорогую, а сам пьет… Потом, он меня ударил…
— Подожди, успокойся.
— Я от него не ушла. Он меня выгнал.
— На Петра не похоже.
— Ну, не выгнал… а просто он ушел на свою смену на завод и оставил меня одну… И там, в подъезде, меня не любят. И во всем виноват Петр…
— Не плачь. Стыдно тебе. И не наговаривай на Петра.
— Как же мне не плакать? Он охладел ко мне…
— Ничего не понятно! Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Не плачь, пожалуйста!
Он теребил усы, подыскивая какие-то особые, убеждающие и утешительные слова, не находил их и терялся, все перемешалось в его голове, и ему подумалось, что то, о чем говорит его дочь, чудовищно, гадко и несправедливо, если это так; а с другой стороны, показалось, что ее подозрительность и обида, ее слезы и эти ее мысли навеяны страхом, потому что для нее это впервые: рожать человека. Да и то правда: беременной женщине кажется, что она сызнова рожает весь мир, со звездами и луной.
И он сказал ей об этом, утешая, а она продолжала все всхлипывать, как малое дитя.
— Что ж ты впадаешь в отчаяние? Смотри на жизнь хорошими глазами! Ты знаешь, что есть сильные, выносливые люди… Я-то думал, что ты — одна из таких. Помнишь, как-то мы вместе читали эту книжку: учительница Преображенская взошла на Казбек! До революции, в тысяча девятисотом году. А казачка Кудашева из Харбина… совершила подвиг. Шутка ли: из Харбина, одной, на коне отмахать девять тысяч верст до Петербурга! Вот какие были женщины. А ты, Татьяна Демидова, хнычешь. Сейчас не больно тебе? Слушаю тебя.
— Он… Петр… он охладел ко мне… Как бы вам это сказать? Петр об этом и не говорит, но все равно кажется, что он не хочет… чтобы я… родила.