Сосед по палате возмущался, негодовал, размахивал газетой словно флагом.
– Сволочи! Это безумие, это!.. – Он захлебывался словами.
– А что вы хотите? Это же война… – В больничном коридоре обыватели рассуждали спокойно, словно ничего не случилось. – Да они же большевиков покрошили не одну сотню.
От их холодного спокойствия и рассуждений Алонина пробило ознобом. Он понял, надо срочно ехать в Иркутск, любыми способами забирать Дороти.
Не стал рядиться под пролетария, как рекомендовали знакомые, руки инженера и повадки все одно выдадут. Купил на рынке подержанный китель и форменную фуражку с молоткастой кокардой. Это помогло в Верхнеудинске. В безвыходной ситуации, когда люди гроздьями висели на подножках вагонов, кондуктор выдернул за рукав из этой гущи, пропихнул в переполненный до отказа вагон с криком: пропустите ревизора! Люди расступились. Этот нелепый обман рассмешил Алонина, он понял, что правильный грозный окрик, действует даже на это обезумевшее стадо…
Последние двое суток с долгими остановками от Слюдянки пришлось ехать в тамбуре. Взмокший, распаренный от духоты, пропитанный тяжким запахом немытых человеческих тел, он вывалился на перрон. Дорога от Харбина до Иркутска заняла две недели.
Вокзал и здания на Центральной, на Сибирской темнели оспинами осколочных и пулевых ранений. В домах, выбитые стекла, заделаны наспех фанерой, досками. На улицах мусор и разная падаль. На Байкальской наскочил на патруль. Полез за удостоверением…
– Железнодорожник?
– Да. В командировке.
Алонин развернул удостоверение инженера-путейца с вклеенной фотографией. Старший, судя по кобуре с револьвером, мельком глянул и отпустил без проволочек. Старался идти спокойно, а ноги не слушались, он торопливо рысил к родимому дому на Набережной.
Издали заметил распахнутые парадные двери, разбитое окно на первом этаже, подбежал к входу.
Дом внутри оказался полностью разграблен. Обрывки штор, местами взломаны паркетные полы, на стенах пулевые отверстия, на лестнице бурые подтеки, видимо, засохшей крови. На его крики откликнулось гулкое эхо на двух этажах. Во дворе, позади особняка нашел старого отцовского приказчика и дворника-истопника. Они ели отварную картошку в мундире. Оба поднялись. У приказчика тут же перекосилось лицо, картошка упала на стол.
– Алексей Мироныч, горе-то какое! Всех, всех, никого не пощадили. Меня неделю пытали в остроге, приняв за сродственника. Про золото всё пытали и пытали! Потом разобрались, что я Иван Ермолаев. Лицо в кровь, два зуба сломали…
Алонин ополз вдоль стены на деревянную лавку, судорожно глотая, скопившийся в груди воздух.
– А маму?
– Ее тоже. И брательника вашего Васю… Игнат один хоронил их на старом кладбище. Покажет потом. Мирона Степаныча и дядьев ваших увезли в Губчека. Вскоре слух прошел, что их вместе с Мирскими, Халиловыми и другими владельцами золотых приисков, тайком свезли в Ракитское предместье и прикопали наспех в овраге.
Алонин поднялся, его заштормило, как пьяного. Ермолаев поднес воду в ковшике.
– Дороти увезли одну. Держат в Петровской тюрьме. Бабка ее вскоре померла без присмотра. Кто ее схоронил и не знаю.
– Надо идти.
– Не ходите к дому Дрейзеров. За домом следят.
– А что с сыном?
– Я не знаю. Передохните. Я в городе пробегусь по знакомым, сторожа навещу, что-то выясню…
– Вот возьмите с Игнатом… После тесть еще перешлет.
Алонин выложил стопку царских денег – «романовок» и серо-зеленых керенок. Он слышал в Бодайбо, а потом и в Харбине про зверства большевиков, но это проходило вскользь, в это не верилось, а вот теперь зацепило и, похоже, навсегда. Посмотрел на приказчика, торопливо глотавшего картошку. Подумал, могут и сдать комиссарам, если захотят. Ермолаев перехватил этот взгляд.
– Царские на базаре берут, а вот «керенки» совсем обесценились… Я пойду, да?
Обвально разом одолела усталость. Он придремал на жестком топчане и не сразу понял, что происходит. Женщина плакала, привалившись к плечу, и говорила, говорила торопливо, мешая русские и китайские слова.