Выбрать главу

Босан, еще не расседланный, стоял под навесом, такой бесстенной летней конюшней, наспех сооруженной из жердин и крытой вместо досок шкурами. Вечернее солнце настолько спустилось, что жарило алым светом прямо в глаза юноше и в лоснящийся от пота конский бок. Огромная туша (у, скотина жирная… Жрет, как слон… Эта поговорка — «Прожорливый, как слон» — осталась у Гийом после сарацинского плена), то есть могучее тело коня пахло влагой усталости. Как всегда робко Гийом приблизился, стараясь выглядеть как можно независимей, и снял с коня подпруги, седло и удила, вдыхая плотный дух нагретой Босановой шкуры. Почтение к этому коню порой напоминало юноше его робость перед Алендроком.

— Ну, ты, развернись, — пробормотал он, как всегда сдержавшись, чтобы не прибавить «пожалуйста, мессен». Окунул щетку в ведро и принялся тереть потную шкуру; вода заструилась и закапала по Босановым гладким бокам. В такую жару бы его в реке помыть — Мартин Кипящий скоро, тут кожа и у людей-то сама собой, без всякого огня кипит; ну да ничего. Обойдется пока без принятия ванны. Мытье коня похоже на помощь сарацинскому хозяину при ритуальном омовении, подумал Гийом, и ему стало слегка противно.

«Гилельм почистил коня, и, улыбаясь, посмотрел на закатное солнце. Огненно-золотой лик его напомнил рыцарю цвет волос его Донны, и Гилельм, опустившись на колена, вознес благодарственную молитву за то, что госпожа королева рождена на Божий свет…»

Привычка думать о себе в третьем лице, укоренившаяся очень давно, когда-то в детстве. Думать о себе как о герое некоего романа, длинной жесты, почти самостоятельно слагавшейся у Гийома в голове…

А верхняя губа все еще болела, распухшая от сегодняшнего Алендрокова удара. Особенно неудобно оказалось есть — внутри рта все было разбито, и ранки немилосердно жгло от соприкосновения с пищей. Гийом, на миг отрываясь от чистки конского левого бока, пощупал лицо — ну да, губа вдвое больше, чем надо, нос тоже, кажется, слегка разнесло, и к левой щеке больно прикасаться… Ничего, пара дней — и будешь как новенький. Блан-Каваэр, сведя аквитанские золотисто-коричневые брови, собрался было обойти коня (поднырнуть у него под брюхом, как это было бы с Линьором, он не решался), но тут увидел…

Самое ужасное зрелище на свете. О Боже мой, о святой Стефан и святой Мартин, сохраните меня. Пусть это окажется неправдой.

Гийом так горячо взмолился, что даже зажмурился на миг — вдруг святые услышат, и это пропадет. Но сердце его, раз упав куда-то вниз живота, возвращаться на место не собиралось. Медленно-медленно, покрываясь изнутри инеем страха, Гийом открыл глаза (святой Стефан, укрывший своим плащом бедную женщину, святой Петр, воскресивший Тавифу, что же вы, что же вы, ну Тавифа, ну, пожалуйста, Тавифа куми…)

Но увы, увы, умерла так умерла.

Босан, удивительно злорадно — или так показалось Гийому — косясь глазом с красноватым белком, подымал толстую горбоносую морду от опустошенного огромного ведра, и на черных лохматых губах блестели зависшие капли.

Будь проклята эта идиотская история, этот дурацкий Каваэр, не давший Гийому услышать ничего — ни позвякивания крутящегося ведра, ни толстых глотков, проходящих по конскому горлу… И недоуздок, Гийом, ты дубина, почему ты не надел на него недоуздок, почему ты позволил ему развернуться головой к воде, почему…

— Боса-ан… — с тихим отчаянием протянул юноша, едва не плача и почти веря, что конь ему ответит — утробным таким, насмешливым голосом. — Тупая ты тва-арь… Что же ты наделал?..

Конь, который явно не удоволился и выпил бы, пожалуй, еще ведра четыре водички, словно в насмешку наклонил огромную пеструю голову, ткнулся в ведро, мотнул мордой. Посудина упала и откатилась в сторону, а злой дестриер еще и ногой топнул, силясь в нее попасть, но, к счастью, промахнулся.