можно будет подумать с толком, как проводить М ар
тына в последний путь да как людей обиходить, чтобы
не стыдно было. И опять слеза не покинула набухший
глаз.
— Ты посмотри, Гера, сколь он розовый. Может,
живой?
— С сердцем, наверное...
— Аха, с сердцем,— безвольно откликнулась Анисья
за спиной сына.— Д ак како тут сердце выдержит. Ж е
лезно надо...
Герман прошел в горницу, отчим был уже обряжен,
лежал в гробу и казался плоским, только голова с не
послушным сивым волосом, который так и не смогли
прибрать, казалась отдельно лежащей и живой — за
двое суток не увяли щеки, побитые толстыми морщи
нами.
«Вот и я так же мог лежать»,— внезапно подумал
Герман и озяб спиной.
— Может, живой?— снова со странной надеждой
сказала за спиной мать. Герман очнулся, вздрогнул,
внимательней пригляделся к отчиму, и даже помере
щилось на миг, что отчим морлнул неплотно прикрыты
ми глазами, а сквозь коричневые веки сочится живая
голубизна.
— Да не...— саму себя опровергла мать.— Ферша-
лица Дуська обследовала, говорит, от сердца.
«И я так же мог лежать»,— снова подумал Герман
и, насильно отвлекаясь от навязчивой мысли, спросил,
не отрывая взгляда от отчима:
— Что делать-то, скажи?
— Могилку бы надо, Герман. Могилку...
Анисья говорила монотонным ватным голосом, слов
но и сама готова была лечь и тут же умереть, и от ма
143
больше мерзла спина. Он повернулся и пошел прочь,
но еще слышал, как стонала у гроба Анисья:
— Меня бы казнить, боженька. Ты пошто святого
человека забрал? Это меня бы, беспуту, господи...
•
*
*
Мартына Петенбурга хоронили тридцатого июля.
С утра накрапывал дождь, деревня намокла и казалась
траурно-черной. Мартын плыл в воздухе, на плечах лю
дей. Старухи, как грачи, неутомленно и покорно шеп
тали:
— Экого человека господь прибрал...
— А уж не обидел. Не, никого не обидел.
— Вое бы эни, дак не так бы и жили.
— Анисьюшке-то каково. Ж ила как у Христа за
пазухой.
Главный бухгалтер шел за гробом и нес войлочную
подушечку с орденами. Вызвался сам, а сейчас страдал,
клял себя и покойника. Сверху назойливо капало на
голову, стекало по щекам и неприятно холодило шею.
«Поскорей, что ли, зарыть, да и дело с концом. Все
одно...»— подумал главный бухгалтер, не испытывая к
покойнику особых чувств, но устыдился таких тайных
мыслей и в собственное оправдание добавил шепотом:
— Того свету не обойдем. И нас когда ли...
Руки затекли, и он поправил подушечку, задирая
ближе к подбородку, будто хотел закрыться ею от
дождя. Красные звезды, омытые сыростью, темно поба
гровели, словно налились кровью. Подушечка была бе
лой: никто не догадался обшить ее красным материа
лом, а когда хватились, было уже поздно.
— Настрадался, сердешный...
— Наробился... Бывало, в председателях-то бежит
по деревне в опорках на босу ногу, только штанины за
виваются. «Бабоньки, бабоньки,— кричит,— не осироти
те! Работа киснет».
— У них у всех к работе руки лежали, такой уж
род. И Парамон-то экий ж е был.
Тут огибали дом Тяпуевых, на мостках— все семей
ство, а чуть обочь сам Иван Павлович, похожий на рас
144
больной. Бабы шептаться перестали, загляделись, на
толкнулись на Анисью, та подняла голову и встретилась
глазами с Иваном Павловичем. Тяпуев отвел взгляд,
и когда процессия миновала, пристроился с краешка.
Люди не шли навстречу похоронам, а поджидали возле
своих изб, и черная грустная толпа втягивала их в себя,
разрастаясь и тучнея; дождь перестал, но набухшие ту
чи волоклись по самым людским головам.
Иван Павлович отряхнулся, натянул шляпу потуже
на лопухастые уши, бабьи плечи оттянул назад и про
гнулся в пояснице. Неприятно-пронзительным взглядом
он прострелил толпу насквозь и пристально вгляделся в
того, кто плыл над людьми. Что-то суеверное кольнуло
в груди, и Тяпуев вдруг смутно забоялся смерти, пред
ставив, что когда-то и его вот так же вознесут над го
ловами. Д а нет, пожалуй, не вознесут: шишка по треть
ему разряду — вот кто он, да и в городах, ежели по
совести сказать, и самое большое начальство не тас
кают, нынче все на машине, чтобы поскорее спихнуть.
И что-то, похожее на зависть, шевельнулось в душе.
Иван Павлович оглянулся, прошелся взглядом по
лицам: хотелось знать, не наблюдает ли кто за ним.
Снова вспомнил недавний, такой сумасшедший день.
«Урод проклятый сунулся, кто и взрастил такую зара
з у — голова не на том месте!» — честил Тяпуев Колю
Базу.
А голубой городок надвигался; он выстроился когда-
то на вершине сухого холма, поросшего можжевельни
ком, и был виден издалека. Строился он не враз, а мно
гие столетия. Сначала был белый от крестов, потом —
посеревший от веков и дождей; нынче каждую могилу
обносили оградкой, которую покрывали в небесный цвет.
Люди ложились сюда навсегда, но — странное дело —
кладбище не разбухало, не разбежалось по склонам, а
по-прежнему умещалось голубеньким гнездом, много
этажным поселением.
Герман шел вслед за пробой и придерживал мать:
она опала сыну на плечо и едва волочила ноги, сразу
обессилев и одрябнув телом. Поднимались в затяжную
гору, гроб накренился, и Герману было хорошо видно
усохшее лицо отчима. «За что же мать любила его?
Неуживчив, раздражителен, все-то ему выложь да по
145
подумал Герман о матери. Вспомнилось, как однажды с
Мишкой Качеговым вытрясли чужую рюжу, я об этом
как-то мигом узнали на деревне — разве здесь скроешь
что? Тогда отчим первый и последний раз поднял руку
на Герку. Герка вертелся так и сяк: «Не я, это Мишка
Качегов подначивал». И тут что-то стряслось с отчимом;
он побледнел весь, и затрясся, и стал страшен. Пугаясь
этого опустевшего лица, Герка покорно спустил штаны,
и Мартын офицерским широким ремнем безжалостно
выходил парнишку, приговаривая сквозь зубы: «Не за
воровство порю, а за подлость. Говори: я украл, я ук
рал... На чужих слезах счастье не вырастишь. Ишь,
падленок, на чужие плечи грех свой валить. На-на, по
лучай. И только зареви, еще пуще высеку... На чужой
хребтине в рай задумал. Напакостил — отвечай».
Тогда Герка вырвался из рук отчима, заперся в кла
довке и стал кричать на всю избу: «Ты мне не отец,
не трогай меня!» — «Дурень ты, ой дурень», — только
и сказала мать, подойдя к двери, а потом зашлепала
калошами прочь. Все от него отступились. Герка, тихо
выплакивая в совершенной темноте свою горесть, со
скучился от одиночества, вернулся на кухню и, лежа
на полатях, еще долго сопел носом и оглаживал горя
щий зад. Отчим оидел у окна, крутил лохматой головой,
досадуя на свою горячку, смущенно подглядывал за
Анисьей, и жена, чувствуя его виноватый взгляд, успо
каивала тихо, почти шепотом: «Ну успокойся, чего ты...