— Нет-нет, я на тебя не похулю. Спас ты меня тог
да, Гелюшка. Ведь и сам-то робенок совсем был.
— Д а уж «ребенок», тринадцать лет было, — поче
му-то краснея, возразил Геля, и уголки губ горько по
сунулись вниз.
...Тогда он уже один остался при матери, остальные
как-то незаметно разъехались по городам, жили в об
щежитиях и в редких полудетских письмах осторожно
намекали на безденежье. Кажется, в тот день Геля з а
нимался какими-то пустяками, вроде бы планер строил,
когда мать неожиданно переступила порог и тут же по
валилась на пол, стеная и всхрапывая, и подле нее ста
ла быстро копиться кровь. Гелька засуетился около, не
зная как поступить и что предпринять, пробовал з а т а
щить мать на кровать, что-то спрашивал ее. Потом от
куда-то взялись женщины, захлопотали, заохали, за-
всплескивали руками, загремели тазами и ведрами, вы
толкнули парнишку за дверь, чтобы не смотрел на м а
терину наготу — ведь уж большой совсем, — а бежал
в больницу за врачом. И Гелька отупело бежал по мос
ткам на другой конец Слободы, совсем не оберегаясь и
чувствуя, как занозы шершавых половиц втыкаются в
задубелые ступни; он торопился и, наверное, беззвуч
но плакал, потому что глаза были замыты тусклым ту
маном. «Мамочка, ты только ради бога не умирай...»—
повторял Геля.
277
Гелька каждый день бегал под окна и кричал в фор
точку, что живет хорошо, не голодает, дома порядок,
мать, наверное, не верила, потому что все качала голо
вой, улыбалась истомленным лицом и молчала, теребя
халат.
М ать вернулась домой вся издерганная, у нее что-то
случилось с нервами, и она часто плакала около умы
вальника, плескала на лицо водой и снова плакала, по
том лож илась на кровать и молчала, отвернувшись к
стенке. А Гелька топил печь, варил еду, мыл полы, а
когда матери становилось совсем плохо, раздевал ее
донага и натирал едкой мазью из узких стеклянных б а
нок, запах которой постоянно жил в комнате.
Первое время он стыдился матери, а она капризни
чала, раздраженно ругалась и просила поторопиться—
у нее нестерпимо зудела спина и плохо зарастаю щие
па ногах рубцы с лиловыми отеками, —и Гелька рас
тирал и покалеченную спину, и повитые набухшими ве
нами ноги, густо краснея и отворачиваясь от наготы:
ведь ему было тринадцать лет и он становился мужчи
ной. Потом Гелька как-то свыкся со своими дополни
тельными обязанностями, как врач привыкает к непри
ятным подробностям своего ремесла, да и очень уж
ж алел мать, готовый расстелиться перед нею. А едкий
запах лекарств преследовал его еще долго, и постоян
но хотелось спать. Бож е мой, как тогда хотелось ему
спать! И он научился дремать в школе с открытыми
глазами.
...От воспоминаний Гелю отвлекла мать: она сидела
подперев голову руками, мерно покачивалась и, не сво
дя ласкающ их глаз с сына, говорила робко и чуть з а
искивающе, и эта просительная нотка в ее голосе вы з
волила Гелю из раздумий и снова заставила напрячься
его душу, потому что он уже знал, что скаж ет сейчас
мать. Он не ошибся и, услыхав только первые слова,
отвернулся к окну.
— Только у Гели жить буду. Правда, Гелюшка? Мне
почему-то кажется, что я у Гели буду последние дни
доживать. Ведь он у меня добрый. Шучу, шучу, — з а
смеялась она неискренне, расслышав материнским
чутьем тягостное сыновнее молчание. — Никому не ну
жна я, старая, и никуда не поеду, тут и помирать буду,
278
давно ли я экой малехонькой из лесу беж ала да едва
не замерзла, почти голехонька была, а меня как дезер
тира искали всюду. Будто ночку одну выспала, столь
быстро жизнь прокатилась. Будто рюмочку одну при
губила.
— Д а чего гам... Я перво-то время каждую ночь
войну видел, а нынче и вовсе ее стал забывать. Уж
редко когда чего вспомню, будто и не со мной эка беда
случилась.
10
Под Кронин мат ушел Понтонер с мужичьих посиде
лок и сразу на заулке в работу ударился: думал з а
быться в делах и лишку не расстраиваться. Но топор
отчего-то увязал в сырой елине или соскальзывал звон
ко, норовя тесануть по ноге. Нет, заколодило работу,
тошной стала, да еще солнце калит, хоть бы с утра от
дых дало, даж е вздохнуть толком нечем. И Федор с до
сады оседлал бревно, как покорную лошадь, и прислу
шался напряженной спиной, что делается там, на
крыльце.
— Я в плену не скрывался, — бунчал он будто са
мому себе, но нарочно громко, чтобы расслышали на
крыльце. — Нет, Федор Чудинов честь свою не зап ят
нал и в плену не скрывался, как некоторые. Мне нечего
таить, я, можно сказать, на одном духу от смерти ушел.
Но сзади всхлопала дверь — и все стихло, а Федор
Понтонер, забыв о солнце и радиации, которая прони
зывает насквозь, стянул с головы пропотевший колпак
и стал помахивать им перед лицом, возбуж дая прохла-
ДУ-
«Нет-нет, вы подумайте только, какие сволочные лю
ди на свете есть: и сами не живут, и другим мешают—и
сам не ам и людям не дам. Д ля них наизнанку выкру
чиваешься, только бы с добром к ним, а они яму норо
вят поглубже вырыть да спихнуть со всеми потрохами,
чтобы не поднялся человек, не пикнул, не крикнул о
помощи, а земельку-то разровнять, растереть и сверху
плюнуть. Сволочь, глядит, будто я тысячу рублей у не
го занял и не отдал. Откуда знать мне было, что ж и
вой он, на лбу ведь не написано. А может, и не Кронь-
279
случился, давно бы накасгил, с навозом давно бы сме
шал. Смотри, глазами-то как наворачивает, сволочь,
глазами так и ест. А я ему ничего не должен, я жизни
своей для Родины не пожалел, и недаром меня орденом
отметили, ордена зря не дают, их кровью нужно было
заработать...
Кабы Степка Ж вакин был, он бы не дал соврать,
честнейший человек. Эх, Степка, Стейка, Ж вакин Сте
пан, душа твоя детская и глупая: кой черт тебя пома
нил винтовку-то к кустышку приткнуть? Еще и нагова
ривал: «Если случай подвернется, так прихвачу, а ты,
Федька, если особист спросит, сообщи, что снарядом ее
бабахнуло и непригодна она для пользования стала».
А я разве могу соврать, да я никогда и врать-то не умел.
До своих добирались — одна дума была, как бы из п а
мяти не выпасть; лежу, а руками-то подгребаюсь, как
веслами, сколько могу помогаю Степке, аж локти до
костей сжег. Леж у, а на уме одно: не оставь! Все про
шли: и ничейную полосу, и минные поля, и перекрест
ную стрельбу, а особиста не прошел Степа Ж вакин,
споткнулся на нем, даж е слова грамотного сказать не
мог.
Меня-то — в медсанбат: совсем плох был, ноги хоть
отрубай напрочь, ноют и ноют. Особист приходил, до
прашивал, поначалу орал: судить, мол, вас надо, устав
военный нарушили, какие вы к хрену вояки, если вин
товки побросали. Когда он кричал, страшновато было,
а потом притерпелся и подумал даж е: «Реви-реви, если
глотка луженая, пи черта ты мне не сделаешь, нет т а