— Вот ты смотри, Никандрыч, год от году ведь скудеет у меня лес. Как ни сажу молодняку, делянки не прореживаю, а скудеет.
— Что, грибов стало меньше или земляники? — спрашивал Грачев, допивая третий стакан. Чай он привозил с собой всегда отменный, смесь трех сортов, прямо из столицы.
— И это тоже есть, а главное — цвет у травы не тот. Редкий. Какой-то запаршивленный.
— Чего так?
— А все дачники. Уйма ведь народу — и едут и едут. Цветы собирают, в городе веники в хрустале ставят, а лес скудеет. Ему ведь — полю там, или поляне какой — свой оборот нужен. Семя — оно должно в землю упасть, а не в городском мусоре сгнить. Какие теперь цветы — молочай, горицвет весной. Ну, еще два-три… А раньше ведь мед сплошной стоял на лугах, на полянке. Тысячелистнику вот бабе по болезни надо было найтить — так все ноги оттоптал, пока нашел… Разве это хорошо, как считаешь?
Грачев не понимал странных проблем, мучивших лесника, но сама мысль, что люди срывают бездумно, для забавы лучшие цветы природы, губят и истощают травостой, неожиданно остро взволновала его. Разве сам он не был заметным, полным сил и аромата, цветком в скопище пустых кормовых трав? И он рассмеялся, отгоняя от себя обидную мысль:
— Верно, кроме тебя, Власьяныч, этого никто и не замечает.
— Замечают, как не замечают. Давеча летом полная такая дачница заходила, все спрашивала липень-цветок. Был, говорю, у нас такой, башкирской розой его звали, а теперь и не знаю, куда он делся. Так что, извиняйте, уважаемая…
— Цветы — не плановая отрасль. Тебе лес на кубы сдавать надо, а цветы что… чепуха.
— Не чепуха, Никандрыч. Я, конечно, не ученая голова, как ты, а ведь тоже — всю войну протопал и жив остался. Это тоже немало, кумекать научишься. Я так располагаю: в природе все учтено, и эта вот малость когда-нибудь скажется. Когда только?
— Тебе-то тогда что, небось сам в цветок прорастешь, в башкирскую твою розу…
— Не, так не получится. Я должен наперед знать, что оставляю в обходе. У меня вот сосна, она пятьсот лет растет, а я ее ткну где попало и крышка? Нет, я должен ее так посеять и до подросточка довести, чтобы ей, матушке, века стоять…
Власьяныч подливал в чай коньяк, так же щедро поставленный на стол Грачевым, и потому постепенно пьянел, и Грачев, зевнув, потихоньку пошел спать в горницу, где возле стареньких фотографий военных лет стоял диван-кровать, самолично купленный Власьянычем по просьбе профессора в городе.
Он лег и долго разглядывал фотографии в полумраке, слушая, как жена лесника убирает посуду, плещет водой в тазике, потом сдвигает стулья. Незаметно для себя он уснул.
Снился ему странный сумбурный сон. Он разговаривал с каким-то усталым, озабоченным чиновником из министерства, лицо которого — серое, с продольными резкими складками вдоль щек и стеклами тоненьких, в золотой оправе очков — казалось ему знакомым и в то же время отталкивающе-чужим. Чиновник, перебирая бумаги на столе, монотонно-назидательно говорил ему, что нельзя разорять муравьиные кучи в лесу, что наукой доказана полезность крохотных трудолюбивых насекомых и что, наоборот, нужно учиться у них коллективному существованию без всяких лидеров и вожаков. А Грачев, по-мальчишески обижаясь, доказывал, что, верно, и у муравьев есть свои разведчики, свои воины и свои вожди, которые ищут добычу, соблюдают порядок или руководят коллективом из миллионов черных юрких тварей. Он ссылался на отсутствие должных экспериментов и белые пятна в науке муравьеведения, но чиновник так же бесстрастно перебирал бумаги и зачитывал ему какие-то инструкции по охране стадности муравейников, по порядку штрафования и оформления чеков-расписок… А Грачев все никак не мог понять, как это в лесу возле каждой рыжей кучи — государства мурашей — будет стоять чиновник с пачкой квитанций в руках и готовой сиреневой печатью на бланках…
Потом пошла совсем чепуха. Он, наседая, начал кричать: «Думаешь, почему кукушка в июне кукует, а к августу один хрип издает? Детей подбросила — и куковать надо. Понял, бумажный червь?» А тот снова, морщась, как от желудочной боли, бубнил: «Кукушка — это не повод, чтобы своевольничать и нарушать постановление вышестоящих инстанций…» Он был противен Грачеву своей педантичностью и манерой щелкать суставами пальцев, откидываясь почему-то в его, Грачевском, резном кресле. И Грачев, махнув рукой, встал, чувствуя бесполезность разговора, и, странно подпрыгнув, почему-то… вылетел, расправив плечи, в форточку.