Выбрать главу

И сын подумал, что теперь Он и на них будет дышать, а когда уйдет из жизни, когда уйдет из жизни…

ПОДСУДИМЫЕ:

ТУМАНОВ. Высок, артистичен, у него умное, нервное, с резкими чертами лицо. Отвечает на вопросы четко, без лукавства и страха. Возможно, это объясняется тем, что он единственный из троих, кому не угрожает высшая мера наказания. Он не убивал, он познакомил Кириллова с Рогожиным и помогал ПОТОМ…

РОГОЖИН. (Убивал он.) В тяжеловатом облике его чувствуется телесная сила. Это, как в народе говорят, матерый мужик. У него непритязательно-простодушное лицо балагура, артельного, компанейского; первоначально кажется, что перед вами душа туристских походов и экскурсионных компаний. Но это восприятие рушится быстро — его ответы и замечания обдуманны и логичны, язык сжат и точен, чувствуется мышление физика. Он неустанно выискивает несоответствия и уязвимые места в показаниях и экспертизах. Он ведет бой. Первоначально все рассказав и даже показав, он теперь все отрицает. Выходит он из себя лишь тогда, когда демонстрируют на суде видеомагнитофонные записи его откровенных показаний с выездом на места событий. Потом самообладание к нему возвращается. Оно поразительно, если учесть мощь обличающих его доказательств в этом беспримерном деле. Ловишь себя на мысли, что он и в самом деле неплохо играл Креона в «Антигоне», Ануя и Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю «Реквием по монахине», роли, в которых исследуется тема, во все века волновавшая мыслителей и художников, — УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА.

КИРИЛЛОВ. Он сидит, резко ссутулившись, низко наклонив голову, уйдя этой маленькой, лысой, с седыми волосиками над мальчиковыми ушами головой в поднятый, как от сильного ветра, воротник пальто. Лица его не видно, оно утаено. Он совершенно неподвижен, будто уснул. Но при первом же обращенном к нему вопросе поднимается быстро, как мальчик за партой, желающий понравиться учителю. Он называет убитого «Он». В этом «Он» чувствуется и отстраненность, и непредвиденное отождествление с собой — он точно говорит о себе самом в третьем лице. Но вот он садится, и перед нами опять не мальчик, а уснувший старичок. И самое запоминающееся в нем — сочетание мальчика и старичка.

Когда же он начал быстро стареть? В тридцать? В сорок? Или в тот день, когда не решился поехать один в зоопарк — посмотреть на живого тигра? Или когда его руки ощутили тяжесть тарелки с арфисткой? В этом доме не старели одни вещи. И это нестарение вещей имело, казалось, самое непосредственное отношение к одряхлению людей. Он не помнит Его не старым. Он не помнит не старой мать.

Однажды он подошел к туманному зеркалу в старинной раме и увидел себя старым. В этом доме были старинные, вечно юные вещи и старые люди, которые, казалось, никогда не были юными.

В его жизни были детство и старость. Из детства он перешел в старость, как переходит непринявшееся деревце от нераспустившихся почек к усыхающим ветвям.

В этом доме, где самодержавно царила Ее Величество Коллекция, был Он — ее могущественный визирь, и были верноподданные: мать и сын. Это было малое государство, с совершенно четкой системой социально-этических отношений, с непреложностью устоев и традиций. Когда мать заболела и не могла выступать на концертах, она стала, уже под шестьдесят, натурщицей. Она сидела неподвижно, ее писали молодые художники, и она получала за сеансы те небольшие деньги, которые полагаются «одетой, сидящей натуре». Это было теперь для нее единственно возможной формой служения Ее Величеству.

Но была в этом государстве одна особенность, делавшая его иерархию непрочной. Один из рядовых верноподданных должен был наследовать высшую в королевстве должность. Поэтому, когда умерла мать, верноподданных рядовых не осталось. Были визирь и его единственный наследник. А государство без рядовых верноподданных — не государство.

Он сознавал, он ощущал, что чувство общности с вещами, которые окружали его с детства, углубляется день ото дня. Он относился к ним более трезво, чем Он — без фанатизма обладания и безумия ревности, — но существовать без них, без надежды стать их полновластным господином — или рабом? — уже не мог.