Выбрать главу

Шли дни. Они делились на две части — время вне клетки и часы, проведенные в ней. Были ночи, когда он молил Бога послать ему смерть, но тело его, молодое и сильное, сопротивлялось смерти. Раны его зажили, и это было чудом, если учесть, как грубо с ними обходились. Да и к клетке он постепенно привык, она уже не причиняла ему столько боли. Медленно, но верно, ему удалось выстроить свою тактику борьбы с ночью. Он тихо забирался в клетку и замирал, сохраняя силы на остаток ночи. Иногда ему удавалось подремать, но чаще всего он высыпался днем. Поскольку никаких физических упражнений ему не разрешалось, он мог только ходить по камере и делать наклоны и приседания, для сна ему начинало требоваться все меньше и меньше времени. Днем и в долгие ночные часы он жил своими мыслями и воспоминаниями. Будущего для него как бы не существовало.

Он думал о своей прежней жизни, полной роскоши и удовольствий. И как беспечно он все это принимал. Он думал об Анне, ее любви, ее ненависти, ее могуществе. Он думал о матери, ее милой мягкости, ее безрассудном замужестве и ее жестоком разочаровании. Он думал о своем отце, которого никогда не знал, и о тех двадцати пяти годах, что тот провел в английской тюрьме. Он думал о ямочках на щеках Анны-Марии Бретонской и, превозмогая душевную и физическую боль, улыбался. Вспоминая Макса, он улыбался тоже и был рад, что тот остался тогда в Бретани. Может, каким-то образом он сможет помочь Анне-Марии, хотя бы заставит ее лишний раз улыбнуться. Он думал о Жорже, надеясь, что тот не будет наказан за помощь ему в разводе. Он думал о Дюнуа и его беззаветной преданности, о его безоглядной дружбе. Он думал об Эжене Ангулемском. Вместе с поражением Людовика его вялому бунту против женитьбы пришел конец. Эжен был вынужден жениться на своей четырехлетней невесте, теперь она живет с ним. Вспоминая их всех, Людовик знал, что если и суждено ему будет когда-нибудь выйти на волю, то только стараниями этих друзей.

О Жанне он думал тоже. Теперь ее страдания были понятны ему и близки. Кошмарные ночи проводил Людовик, моля Господа о смерти. А для Жанны вся ее жизнь была сплошным кошмаром. Но она стойко переносила все, сохранив душевную чистоту и милосердие к близким. Он и прежде хорошо относился к ней, а сейчас к этому прибавилось глубокое уважение, даже восхищение. Как он мечтал вернуть назад эту жестокую первую ночь в Линьере. Теперь, пережив такие страдания, он был уверен, что никогда не будет больше жесток с другими.

Вся его жизнь принца крови была продумана до мельчайших деталей так, чтобы ему, физически по крайней мере, было хорошо. Куча приятелей и друзей, слуги — мир казался ему созданным для того, чтобы он пользовался им по своему собственному усмотрению. И вот только теперь, среди этого жестокого одиночества, к нему наконец пришло понимание, что в этом мире он не один, что он — только мельчайшая часть этого мира, где нужды других не менее важны, чем его собственные. Он только один из тысяч узников, томящихся сейчас в тюрьмах так же, как томится он, и он страдает не меньше, но и не больше, просто он принц. Он только один из тысяч воинов, которые бились и потерпели поражение.

Вспоминая поле брани, усеянное телами убитых и раненых, которые жалобно стонали и молили о смерти, он болезненно морщился, пытаясь прикинуть, скольких из них привело сюда его собственное решение о мятеже.

Только пройдя через боль и одиночество, Людовик начал понимать ценность человеческой жизни. А как легко он этими жизнями распоряжался! С горьким сожалением, которое стало теперь его неразлучным спутником, стиснув зубы и издавая стоны, он бормотал, что если ему суждено будет когда-нибудь выйти отсюда, из этой тюрьмы, то никогда он больше не поведет других на смерть, просто потому что у него такое желание. Мятеж его будет теперь его собственным тихим мятежом, не губящим жизни других.

* * *

А в Блуа так никто и не смог сказать матери, что ее сын в тюрьме, потому что Мария (когда-то Клевская, потом Орлеанская и вот теперь мадам де Морнак) умирала. Маленькая и высохшая, она лежала в огромной постели, обложенная подушками и укрытая тяжелыми одеялами. В той самой постели, куда юной новобрачной покорно легла много лет назад. Здесь она зачала и родила своих детей, здесь умер ее супруг, здесь познала она счастье любви с де Морнаком, и здесь же ей предстояло умереть самой. Она была сейчас далеко, очень далеко от возбужденных, взволнованных домочадцев, что толпились вокруг. Слова их, для нее не слова даже, а просто звуки, они витали где-то над ней, не неся никакого смысла. А важным для нее сейчас было только одно, одна у нее сейчас была задача — ни в коем случае не вздохнуть глубоко. Она дышала маленькими, мелкими, быстрыми вздохами и, вся объятая страхом, была поглощена только этой задачей, ибо сознавала, что воздуха у нее в легких совсем не достаточно, что в тот момент, когда она решится сделать глубокий вдох, меч (а он висит над ней, все время висит этот меч, она его отчетливо видит) тотчас вонзится в нее и пройдет насквозь, а потом чья-то безжалостная рука выдернет его из нее вместе с душой.