Выбрать главу

— Я мало ем, — сказала она. — Не хочу стать жирной.
— Вряд ли ты станешь жирной.
— Видел, какая у меня щель между бедрами?
— Ты в целом классная, — сказал я, потому что вдруг меня охватила горячая, влажная нежность, как будто собака вылизывала мне руки теплым языком. Я обнял Полину, и она сказала:
— Я тебя люблю.
Я тогда очень охуел, но скорее не от самого факта, а от того, как она говорила это, мило, невинно, немного психованно.
Но я сказал:
— И я тебя очень люблю. Только пацанам не говори, а то зашквар.
Такие вот дела, Господи. В принципе, наша способность переживать близость — одна из лучших, которые ты вообще дал.
Ну и еще способность печени фильтровать всю ту хуету, что мы в себя вливаем, чтобы жить эту жизнь.
Словом, Господи, я начал о героине. Знаешь, как это обычно бывает? Перебои с поставками, наркоманы кумарятся и агрессивно названивают тебе, потом товар есть, и они подтягиваются за ним, а потом, конечно, происходит падеж — доза упала, и не все могут сразу догнать, насколько.
Ноль наркоманов умерли на моей памяти от того, что героина не было.
И весьма многие умерли от того, что он появился.
Короче говоря, жизнь у меня стала насыщенная, снова приходилось много работать, а Полина пинала хуи, а потом вдруг подпала под паранойю и вообще отказалась выходить на улице — ей казалось, что родственники ищут ее, чтобы убить. Два раза, когда я возвращался домой ночью, она кидалась на меня с ножом. Классно же, да?
Гоша занимался документами, Серега все-таки тусовался у родителей, и некому было следить за Вадиком.
Я-то думал, что он уже подзабыл о Сонечке, а если не о ней самой, то хотя бы о том, где она работает.
Оказалось, что Вадик даже не забыл, где она живет.
В общем, как-то раз его всю ночь не было, а под утро он вернулся какой-то странный. Я решил все-таки пресечь эту фигню: чем бы там Вадик ни занимался, мне бы вряд ли это понравилось.
Ну, подумал я, надо за ним проследить, как в шпионских фильмах. Оделся неброско, напялил темные очки и держался на расстоянии.
Мы ехали вместе в автобусе, и Вадик глядел в окно. Вдруг маршрут показался мне знакомым, как и остановка, на которой он вышел.
Мы были в Валеркином районе.
Там, где нам совершенно точно нельзя было появляться.
Вадик пошел по направлению к Сонечкиному дому, я сразу узнал дорогу.
Когда мы были маленькими, то ходили туда иногда с мамой, пить чай. Мы прошли мимо детского сада, где мама работала, и сердце у меня тоскливо и томительно сжалось.

Господи, отчего мой рассказ полон тоски? Неужто я думаю, что ты пожалеешь меня? Я-то знаю, что ты знаешь, что я — паскуда.
Но мне правда было грустно.
Психологи (вроде Сонечки) говорят, что боль от любой потери, в конце концов, уменьшается, растворяется в потоке жизни, а вот грусть — остается. И что грусть — это нормальное чувство.
Сложная мысль. Всю жизнь считал, что грусть — отвратительная фигня, и из-за нее часто упарывался и бухал — лишь бы только она исчезла, лишь бы ее больше не чувствовать.
А Вадик вот так просто шел по последнему маршруту нашего детства. Он замер у шестнадцатиэтажного, бело-голубого дома. Окна постепенно зажигались, свет становился слабее, потом не наступила ночь.
Теперь не было видно, что дом бело-голубой, что он по-своему нарядный.
Он просто горел окнами-глазами в ночь, и Вадик стоял неподвижно, и глядел в одно единственное окно — я даже до сих пор помнил, в какое.
Вадик стоял неподвижно, я не видел его лица, только напряженную спину.
Мне вдруг вспомнилось, как мы, тоже поздно вечером, но только зимой, уходили от Сонечки вместе с мамой.
И мама указала бледной, маленькой рукой в сторону того окна, куда смотрел сейчас Вадик.
— Видите? — спросила она. — Там живет Соня. Это ее окно. Окно моей подруги. Когда вам грустно — приходите сюда. Вас всегда ждут.
Может, Вадик не так понял тогдашнее мамино напутствие, или оно просто невовремя всплыло в его голове, или дело было в том, что Вадик повзрослел, и вовсе не сентиментальные воспоминания привели его сюда. Так или иначе, я его окликнул.
— Эй!
— О, — сказал Вадик. — А откуда ты здесь взялся?
Я сказал:
— Если честно, хотел знать, куда ты уходишь.
— Я сюда ухожу, — сказал Вадик.
— А зачем?
Он пожал плечами.
— Чем тебе вообще она так нравится?
— Тем, что она мне нравилась, когда мама еще была жива, — сказал Вадик. — И еще у нее красивое лицо.
— Да замужем она.
— Ну да. Я просто стою.
Я помолчал, потом закурил и передал Вадику сигарету, и закурил снова — уже для себя. Я сказал:
— Ну в этом действительно ничего криминального нет.
Еще я сказал:
— Пойду куплю тебе шавухи. Не уходи никуда.
И вот я завернул за угол, там шли низкие ряды магазинов — открылась новая Пятера, но в остальном все было по-прежнему, и имелся тот самый двадцатичетырехчасовой ларек, где мы с Вадиком покупали шавуху после школы — одну на двоих, в сырном лаваше.
Продавец стал старше, и вывеска больше не выглядела новой. Но зато теперь я мог взять целых две шаурмы в сырном лаваше. Я принес шаурму Вадику, мы молча глядели на Сонечкино окно и ели. Свет в этом окне сначала был, а потом погас.
— А утром она выходит гулять с ребенком. Она родила ребенка.
— Стремно, — сказал я. — Что ты подсматриваешь за молодой матерью.
— Хотел бы я, чтобы это был мой ребенок, — сказал Вадик.
— Ты еще молодой, — сказал я. — Заведешь себе ребенка от ровесницы. Отстань от старой тетки.
— Она не старая.
— Зрелая, как вино.
— Ей типа тридцать.
— Ты думаешь, мы доживем до тридцати, и я раскаюсь в сказанном сейчас?
Вадик снова пожал плечами.
— Но это немного хорошо, — сказал он. — Сидеть в парке, смотреть, как играют дети.
— Хорошо, что на тебя еще не нажаловались.
— Они смешные. Особенно, когда падают.
Помолчав, он добавил:
— Я бы не стал обижать детей.
— Хорошо, — сказал я. — Это меня радует. Но все-таки это странно: всю ночь стоять под чьими-то окнами.
— Она высоко живет. Наверное, она не знает.
— Пошли домой.
И вот мы приехали домой, я помылся и лег спать. Полина обняла меня, теплая, манящая, как сам сон. Но уснуть я не мог: я думал о маме, о Вадике, о Сонечке, в конце концов.
О том, что жизнь идет, и играют уже в песочнице дети телочки, которая никогда детей не хотела.
Потом пришли мне на ум слова одного из моих нарков: героин делает так, что все тревоги уходят, и ты остаешься один на один с тем собой, о котором нельзя сказать ничего ни хорошего, ни плохого.
Поэтично, еба.
Героин расслабляет, а я был напряжен и хотел уснуть.
Мне мечталось о том, что Гоша называл атараксией. Тараксиа — волнение, а — отрицательная частица.
Отсутствия волнений мне хотелось.
А героин у меня оставался — я двоих недавно обвешал немножко. Ну, я поднялся, пошел на рассветную кухню, вытащил из нычки хмурый и вынюхал небольшую дорожку.
Я не был, Господи, в тот момент как-то несоразмерно несчастен. Героин уже прочно вошел в мою повседневную жизнь, и, хотя я видел его изнанку, он просто больше меня не пугал.
Мне хотелось расслабиться и успокоить напряжение, взявшееся в теле непонятно откуда, так я и поступил.
Очень уж все просто и без затей.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍