Я думал о Полине.
Я думал, когда она задумала это сделать? Утром, когда она решила не есть, она не ела, потому что не хотела, или потому что уже планировала вот это все?
Может, она не хотела, чтобы ее сблевало, или типа того.
Но ведь потом она ела мороженое. Значит, тогда она передумала.
Или она вовсе не передумала, просто решила, что мороженое это скорее вода, чем еда, и им не стошнит, а если стошнит то будет не так уж противно?
Или она это решила, когда я сжимал руки у нее на горле? Она ведь почувствовала тогда что-то такое, прикоснулась к чему-то такому.
Она кончила, пока я делал вид, что душил ее, и решила, что смерть — это не страшно. Могло быть такое?
Когда Полина решила, что думала она обо мне? Ненавидела меня, смеялась надо мной? Или, может, она вообще не думала обо мне?
Теперь мне было совершенно непонятно, почему я бывал с ней таким жестоким.
Я больше этого не хотел. Наоборот, я был готов все отдать для того, чтобы вернуться в прошлое и залечить все ее раны.
Жестокость и злость абсолютно теряют смысл, исчезают, когда человека уже нет. А вот любовь — остается.
Но какая же это любовь, Господи?
Я оставил ее в чужой квартире, в холодной воде.
Может, не стоило съебываться вот так. В конце концов, я не убивал ее — и любая более менее внятная экспертиза подтвердила бы, что Полина кончила себя сама.
Но следы наркотиков, и вот это вот все. Короче, ситуация сложная. И я выбрал сбежать.
Я всегда сбегаю.
Мне казалось, что я схожу с ума. Крутились перед глазами потоки людей, входящих и выходящих, крутились, как водоворот.
Вдруг мне стало страшно от того, что я оставил ее одну. Это был очень странный страх, Господи, похожего я более не испытывал.
Нет, не страх — ужас. В этом, короче, первозданном смысле. Сейчас все говорят: фильм ужасов, книга ужасов, ужастик, это ужас какой-то, ох, как же это ужасно.
Но на самом-то деле слово изрядно обесценилось.
Я имею в виду, меня охватил ужас в том самом виде, в котором можно сказать — ужас существования. Или ужас встречи с тобой, Господи.
Ужас встречи с собой.
На что это похоже? Ну, думаю, к тебе не раз приходили с жалобами на подобное состояние.
Это терминальная степень отвращения, смешанная со страхом и еще с чем-то, наверное, с трепетом, который возникает иногда пред высшими силами в момент непосредственного с ними соприкосновения.
Откровенно говоря, чувство хуевое до крайности, а усилено оно было восходящей температурой.
Вадик рядом сидел такой же лихорадочный, и еще более потерянный. Он-то, по-моему, с трудом понял, что произошло, почему мы должны уехать, почему должны кружить в метро, но принимал все спокойно.
Вдруг Вадик наклонился ко мне и прошептал:
— А в конце останемся только мы с тобой.
— Как в начале, — сказал я.
Вадик помолчал, потом спросил еще:
— Ты меня ненавидишь? За то, что я такой.
— Я всех бросаю, кроме тебя. И, по ходу, я достиг дна.
Вадик повторил с настойчивостью тыкающегося носом в локоть пса.
— Но ты меня ненавидишь?
— Ты для меня и горе, и радость, — сказал я. — Ты меня смешишь. Устал?
Он сказал:
— Нет. Я так сколько угодно могу кататься. Поезд же едет по кругу.
Какая-то была популярная песня по этому поводу: по кругу, по кругу, по кругу.
То ли твою подругу-суку, то ли метро-кольцевая.
По кругу, по кругу, по кругу.
Или это разные были песни?
Когда мне мучительно захотелось заплакать, я сказал:
— Все, поехали к Сереге.
— К Сереге так к Сереге.
Можно было, конечно, к Гоше, но он жил в крохотной комнатушке и непременно потребовал бы объяснений.
Серега никаких объяснений не потребовал.
Он встретил нас у метро, больных и ошалевших, повел домой.
— Родители не будут против, — сказал он. — Все равно Ирочки больше нет. Ее комната больше не нужна. Можете там пожить пару дней.
Квартира у Сереги была засранная, сырая и печальная. Его родители не ухаживали за собой и не готовили, и вообще не были похожи на родителей, просто какие-то мужик с теткой, коротко поздоровавшиеся с нами и дальше бродившие, как тени.
Мать Сереги по ходу была не очень норм, как и он, а у отца был диабет, и от него он уже мало что понимал. И моча его, как сказал Серега, была липкой.
— Так что не ходите без тапочек в туалет.
Я вывалил перед Серегой наши лекарства, сказал ему накормить ими Вадика и вообще его чем-нибудь накормить, потом сказал, что больше так не могу.
Я вышел из мрачной пятиэтажки и проблевался на улице. Помимо болезни, меня еще и подкумаривать начало — в два раза веселее. Пот заливал мне лицо, и я едва видел, куда иду. Брел себе и брел, и мне казалось, что где-то подо мной стучит поезд метро. Может, так оно и было, а, может, мне просто казалось, но земля немного вибрировала, и оттого шаг был пружинистым и нечетким.