Казалось, что стоит вывести его на чистую воду, и я расколдую маму.
Валерка плакал и пил, а я сидел с ним рядом и утешал.
— Как это хреново, — говорил я. — Ты ведь так ее любил. Ее так никто не любил.
— Так как я, ее никто не любил, — соглашался Валерка и пил больше, и плакал горше.
— И как с ней можно было вот так поступить?
— Как? Как? — спрашивал Валерка и воздевал руки к потолку. — Так жестоко. И эти глаза ее, эти милые глаза. Как можно было поступить так, когда она смотрела этими синими глазами?
Я опять глянул на нож с маленьким солнцем внутри.
Я сказал:
— Помнишь, как она улыбается? Когда еду готовит, когда убирается — как будто спит, и ей снится хороший сон. То есть, как она улыбалась. Теперь надо говорить в прошедшем времени, да?
Валерка вдруг подался ко мне и надавил узкой рукой мне на затылок.
— Я люблю ее, — доверительно сказал он, словно все предыдущие его слова смысла не имели вообще. — Больше всех на свете.
— Тогда зачем ты ее убил? — спросил я. Валерка побледнел, на секунду мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я потянулся к ножу, но не успел, Валерка стукнул кулаком по моей руке, распластав ее на столе, а потом бросился вперед, свалив меня со стула.
— Сучий ты сын, — бормотал он, навалившись на меня. — Глаза, как у нее, и лживый язык, как у нее.
Уж у кого, справедливости ради, язык был вовсе не лживый, так это у мамы — даже Вадик врал лучше.
Валерка обхватил руками мое горло, и я мгновенно понял, что так он убил и мою маму.
Вслед за этой мыслью пришла другая, еще более отвратительная.
Это что же, он обернул ее в тот же полиэтилен, в который мама заматывала бутерброды, которые мы ели у реки.
Разве она, моя мамочка, заслужила все это только потому, что она доверчивая и глупая?
— Маленькая ты тварь, — говорил Валерка почти сочувственно, сдавливая мое горло, я царапался и пинался, но все это было бесполезно. Я и без того-то был весьма некрупный пиздюк, а тут мне и воздуха стало очень быстро не хватать. Его слюна капала мне на лицо, и перед глазами плясали красные круги, они все расширялись и расширялись.
Я совсем не боялся, казалось, я вырублюсь, а потом приду в себя. Вырубиться вовсе не страшно, это почти как заснуть. Вдруг по морде Валерке прилетело сквородкой с пригоревшей яичницей, которую мы не смогли съесть с утра. Яичница пролетела полметра и плюхнулась в стену. Вместо слюны мне на лицо закапала кровь. Вадик ударил Валерку еще раз, теперь ногой, а потом схватил липкий нож и вонзил его Валерке в плечо.
— Сука!
Вадик тут же вытащил нож и вонзил его выше, туда, где начинается шея, потом еще раз, и еще раз, он делал все быстро и спокойно. Валерка на мне задергался, и я все пытался из-под него вылезти, но руки и ноги были ватными.
Он был еще живой, когда я встал на ноги. Подгорелая яичница валялась на полу, залитая, нет, не кетчупом, а словно подтаявшей вишневой желешкой. Я тоже был залит этой желешкой. Меня колотило, а Вадик мыл в раковине нож.
Я сказал:
— Пошли отсюда, быстро, давай, собирайся!
Тут, Господи, можешь решить, что во всем дальнейшем был виноват я. Потому что я правда думал, что Вадика посадят, хотя на самом деле для этого он был слишком мелкий. И я правда боялся, что, если Валерка умрет, нельзя будет доказать, что он убил нашу маму, и все решат, что Вадик просто его завонзал.
Ведь это так в стиле Вадика.
Я кое-как помыл руки и увидел розовую воду в грязных тарелках. Как будто кто-то мыл над ними кастрюлю из-под винегрета. Потом я быстро умылся и переоделся, покидал в рюкзак ненавистное нам тушло, немного денег и сигарет, зачем-то взял свою шутовскую шапку. Вадик все стоял над Валеркой и смотрел, как тот дергается. Валерка истекал кровью, но не умирал. Я думал, он сразу умрет, а он все не умирал и наблюдал за мной своими страшными глазами.
Вадик сказал:
— Он маму убил.
Я сказал:
— Да.
Вадик сказал:
— А если бы я раньше его убил, то ничего не произошло бы.
— Ты был прав. Надо было его еще тогда пиздануть молотком. Прости меня. Прости. Собирайся давай.
Но Вадик все стоял, и я просто взял его вещи и сказал:
— Пойдем. Надень вот эту майку. Нож забери.
— Забрал уже.
Напоследок я еще раз посмотрел на Валерку. Он так и лежал, привалившись к стене. Глаза его блеснули в темноте, когда я выключил свет.
А дальше, Господи, впиши это в мое личное дело: убегая, я позвонил соседям, чтобы Валерку, может быть, спасли. Не знаю, зачем я это сделал. Но я знал, что отпечатки оставлять нельзя (хотя в нашем случае предосторожность была уже глубоко излишней), поэтому костяшками пальцев глубоко вдавил кнопку звонка несколько раз, и мы понеслись вниз. В руках у меня были куртка, шапка и шарф Вадика.
Стояло лето, причем довольно жаркое, но я же не знал, сколько нам придется жить на улице. О, как я оказался прав, Господи.
Мы долго бежали, у меня болело горло, и дыхание еще не восстановилось, и ныла рука, по которой кулаком ударил Валерка. И мне было жарко в куртке, шарфе и шапке, но в рюкзак они не помещались. В каком-то незнакомом дворе я остановился, усадил Вадика на скамейку и принялся заматывать его в шарф летом, потом накинул на него куртку и натянул на него шапку.
Вадик сидел спокойно, терпеливо ждал, пока я его одену.
Он спросил:
— Валерка сдох?
— Наверное, — сказал я. — Проверять мы не будем.
— Он маму убил.
Слезы обожгли мне глаза, и я закашлялся.
— Да, — сказал я. — Все. Забудь это теперь. Нет у нас больше мамы.
Вадик плакал только один раз — в самое первое утро. Теперь он смотрел на меня сухими глазами.
— А что значит замотать в полиэтилен? — спросил он. — Как мумию? А зачем?
— Блин, Вадик, — сказал я. — Ну я не знаю. Я не знаю, зачем нужно было убивать нашу маму.
Я опять разрыдался, а Вадик сказал:
— Ну извини.
Тут я понял, что забыл нашу книгу о животных. Всюду мы ее с собой таскали, а тут я ее забыл.
Я знал, что никогда уже за ней не вернусь, и что не будет у нас больше книжки про животных, что кончилось, теперь уже навсегда и бесповоротно, детство.
Вадик обнял меня, он был жутко горячий, и я тоже — из-за зимней одежды.
Я сказал:
— Нас теперь будут искать, ехать ни к кому нельзя.
— А к Соне этой? Она очень красивая.
— И к ней нельзя.
— А может ее бородатый парень — сатанист, и он любит убийства.
— Да нет, — сказал я. — Просто металлюга какой-то. Ты пойми, мы никому с тобой не можем доверять.
Вадик сказал:
— Ладно. Тогда никому не будем доверять.
Я помолчал. Мне не было понятно, Господи, почему твое небо такое невероятно красивое, когда моя мама не может его увидеть. Я скинул с себя куртку, шапку и шарф и принялся теперь раздевать Вадика.
— Жарко и подозрительно. В руках понесем.
— Куда мы пойдем, Саш? — спросил Вадик.
Я пожал плечами.
— На вокзал. А там разберемся, может, уедем куда.
Так мы оказались на Плешке в третий и в последний раз — и практически навсегда.