Не успел Руфус обосноваться на Горе, как с попугаем, что по-прежнему сидел в своей золоченой клетке и надменно взирал на мир желтыми глазищами, стало твориться что‑то несусветное. Покойная Йоханна, та подолгу с ним беседовала, и он не только перенял ее кашель, о чем уже упоминалось, но и затвердил любимые ее присловья, кои и изрекал время от времени, хлопая крыльями. Кроме «Чему быть, того не минуешь», он любил повторять: «Без терпенья нет спасенья», «Тянется дерево, да выше себя не вырастет», «Все хорошо в меру», напоминая домочадцам и их гостям о человеческой доле. Но вот на Горе поселился Руфус, и попугай стал разговаривать на неведомом языке, взывая к Руфусу с необыкновенным жаром. «Кахва ти! — повелительно выкрикивал он, бегая по клетке и кидаясь на прутья. — Кахва ти! Аиту фунику!»
На призывы попугая Руфус отвечал мрачными взглядами и нередко занавешивал клетку. Он упорно отказывался перевести, что кричал попугай, хотя, судя по всему, прекрасно понимал его, и уж конечно, «кахва ти» никак не могло означать «все хорошо в меру», пусть даже и на чужом языке. Когда попугай впадал в неистовство, Руфус принимался ходить взад-вперед по горнице. Майя-Стина выбегала из кухни, вытирая руки о передник, и умоляла Руфуса присесть, а то у нее голова идет кругом. Он же смотрел на нее невидящими глазами и продолжал мерить шагами горницу.
Вроде бы не старый годами, он заметно одряхлел. Гордая голова поникла, плечи обвисли, пружинистой походки как не бывало. Порою с едва слышным стоном он хватался за живот. Мало-помалу Руфус до того исхудал, что черная кожа его стала собираться складками: Руфуса одолела болезнь, которая изъедает человеку нутро. Спустя несколько месяцев он слег и больше уже не вставал. Майя-Стина перевела его из кухни, где он спал на лавке, в Хиртусову светелку. Лежа на резной кровати, Руфус то кряхтел, то пел воинственные песни, но пение его часто переходило в звериный рык, — его терзала боль. Он звал Майю-Стину и требовал водки. Если же она говорила ему, что хватит, он и клял ее, и клянчил еще немножко. Анна-Хедвиг стояла в дверях, с жалостью посматривая на своего закадычного друга.
Тайком от матери она прокрадывалась в светелку и давала Руфусу выпить. Он хватал ее за руку и окидывал ее кроткое белое личико смятенным взглядом. Она тихонько отнимала руку, гладила Руфусу лоб и садилась к окошку, откуда ей был виден весь городок и море — до той самой кромки, где оно сходится с небом. Она подолгу сиживала у окошка, терпеливо поджидая, когда Руфус завопит от боли и в который раз потребует водки.
В дом на Горе пришел пастор, отец Томаса. Он сильно изменился — помягчел, а может быть, потеряв Анну-Регице, которую считал своим долгом держать в повиновении, просто-напросто стал терпимее.
Некогда ему представлялось, что в один прекрасный день он вернется из своего добровольного изгнания в столицу и поведает о пережитом и, подобно столпнику, что избыл в пустыне тяготы земных страстей, будет бичевать изнеженных душою и закосневших в пороках.
А вышло по-иному. Его состоятельные родственники утратили былое влияние. Пока он жил на Острове, возникли новые религиозные учения, появились новые проповедники, послушать которых стекались толпы. Господин Педер остался на обочине. Убогие и сирые так и не приблизились к его Богу, хоть и испрашивали у Него самую малость. Они помышляли главным образом о том, чтобы ублажить свою плоть. О духовности тут не могло быть и речи, во всяком случае, он ее в своей пастве не находил. К тому же он был отцом большого семейства, и это налагало на него серьезные обязательства. Мальчикам надо было дать образование, девочкам — подыскать приличную партию. Кузина тоже вводила его в расход. Она любила поесть, она жить не могла без масла и сливок, благодаря ей он и сам приохотился к вкусной пище: должен же Господь оказать снисхождение человеку, который честно трудится и исполняет свой долг. Он крестил, венчал, отпевал. Жизнь текла размеренно. Он начал полнеть. Тело его уже не было избранным сосудом, и Дух Господень пребывал где‑то вовне, может, в одном только и катехизисе.