Выбрать главу

Надя была ошеломлена. Павел Георгиевич в самом деле не ходил никогда на молебны, ругал полицмейстера, открыто возмущался миссионером Москитовым, который крестил гиляков и их детей и выманивал у них обманом пушнину. «Дашь соболя, — говорил Москитов, — назову тебя Иваном, не дашь — всю жизнь будешь Ванькой прозываться».

Надя задумалась... И образ Павла Георгиевича стал для нее вырисовываться иначе.

Однако Наде захотелось высказать, как ей тяжела вся эта «история». И она начала было рассказывать. Но Лиза не слушала, и чувства, которые волновали Надю, не находили отзвука в душе Лизы. Тогда и Наде не захотелось говорить. От слов веяло холодом и пустотой; ни смятения, ни боли они не выражали, а только утомляли и раздражали.

«Что же это?» — думала Надя.

Когда она сама, в одиночестве, размышляла, все так хорошо получалось и все было понятно.

Она понимала и себя и свое отношение к Курбатову. И чувства, не высказанные словами, были искренни и горячи. А как только она попыталась доверить их подружке, все пропало. И, слушая свои же собственные слова, Надя отвращалась от них. До того они ей казались противными, чужими и фальшивыми.

Так раздумывала Надя, но ничего из этого не сказала Лизе. И, чтобы разогнать неловкость, неожиданно заметила:

— И Люда нервничает...

— Люда давно уже знает, — перебила ее Лиза.

— Ну вот видишь!

— Вижу. Ну и что? Она страдает за отца и боится: вдруг мать узнает. И тебя она любит. И отца ревнует. А ты нарочно резко разговариваешь. Перестала ходить к ним. Сделай так, как будто ничего нет.

И лукавство, вовсе не свойственное Лизе, но столь понятное влюбленным, пришло Лизе на помощь.

— Ведь с твоей стороны нет обмана. Ведь это же он любит тебя. Мало ли кто в тебя влюбляется! Он сказал: «У нее чудесное свойство приковывать к себе сердца».

Надя хотела спросить, когда это он сказал и кому, но только удивленно приподняла брови.

— Твоей вины тут нет никакой, — убеждала Лиза подругу и уже робко сказала: — Подумай, Надя. Я очень прошу тебя!

— Я постараюсь, — ответила Надя и взглянула на Лизу.

Красный отблеск упал на ее бледное лицо, и что-то сверкнуло в Лизиных глазах.

«А почему же ты плачешь?» — хотела спросить Надя и осеклась.

Слезы посыпались дождем, и Лиза утирала их маленьким кулачком, всхлипывала и повторяла:

— Не надо! Не надо!

И было непонятно, что «не надо». Не надо спрашивать о том, что и так ясно? Или не надо мучить того, кого она любила? Или, быть может, не надо его жалеть? Потому что видеть страдания Павла Георгиевича для Лизы все-таки было легче. Недаром говорят: для сострадания нужно быть только человеком, а для сорадования — ангелом.

* * *

Однако Наде не пришлось менять свое отношение к Курбатову. Он сам перестал с ней встречаться после малодушного поступка, вызванного ссорой на вечере Толстого.

Близилась весна, и порт готовился к открытию навигации. Курбатов проверял землечерпалки, пристани. Закончил и отослал в столичное издательство свою рукопись об исследованиях лимана. А по ночам, как он сам говорил, вел рассеянную жизнь — играл в карты и кутил.

Он твердо решил победить себя. И, сидя в кресле с книгой у камина и прислушиваясь к тиканью часов, где над циферблатом среди развалин Карфагена сидел бронзовый Марий, Курбатов твердил себе, как Катон, по всякому поводу: «Карфаген должен быть разрушен!» И ему казалось, что он уже близок к победе и восстановлению душевного равновесия.

А Надя была оскорблена. Если Курбатов так легко вычеркнул ее из своей жизни, какая же цена была его чувствам? И как смел он, в таком случае, тревожить ее душу, ее покой, смущать ее?

И, хотя рассудок говорил Наде, что все это неверно, что следует поговорить с матерью, что Курбатов потратил много душевных сил на борьбу с собой, что вытеснить эти чувства и заменить их новыми привязанностями невозможно и она должна теперь радоваться, а не сердиться на Курбатова, — обида и недоумение не проходили. Надя плохо спала, похудела. А мать приписывала недомогание утомлению и надеялась на весенние каникулы.

Пасха была поздняя. Давно прошло весеннее равноденствие, и высоко в небе станицей летели птицы.

На страстной, в канун великого четверга, Люда насильно затащила к себе Надю. Солнце склонялось к закату. Деревянные тротуары освободились от снега, и от них приятно пахло свежевымытыми полами.

Дороги почернели. Ни на санях, ни на телегах ездить было невозможно, лошади проваливались по колено.

В комнате Люды девочки устроились на диване и долго разговаривали о весне, о счастье. Надя была задумчива, не таила своих тревог, боялась, что не попадет в Петербург, и в ее тревоге сквозила грусть первых разочарований.