Выбрать главу

Лутфулла же хаким был вне себя от радости: выходило, честь поимки неуловимого Намаза полностью доставалась ему. Он приказал вести Намаза по самым многолюдным улицам кишлаков, через площади, мимо мечетей: пусть каждый голодранец видит, в какое положение попал их любимец! Всех их ждет такая же участь, коли вздумают последовать примеру бандита!

На случай нападения на конвой джигитов Намаза или кишлачных жителей Лутфулла-хаким увеличил количество сопровождающих: впереди ехали двадцать нукеров, позади следовали полукольцом еще тридцать вооруженных людей. Они настороженно и внимательно приглядывались, что происходит на дороге и вокруг, готовые при малейшей опасности открыть огонь.

Посоветовавшись с приближенными, Лутфулла-хаким решил остановиться у Хамдамбая. Этим он как бы убивал сразу двух зайцев: во-первых, даст отдых своим уставшим доблестным воинам, а во-вторых, сдерет с бая суюнчи — подарок за поимку старого врага Байбувы, вора и грабителя Намаза.

И вправду, появление «победителей» в доме Хамдамбая стало настоящим праздником для его обитателей и, конечно же, для самого хозяина, уже несколько оправившегося после недавней душевной болезни. Он тотчас велел зарезать несколько барашков, пригласить специальных поваров и хлебопеков.

Пленного привязали к чинаре, росшей посреди двора. Намаз стоял, опустив голову, чтобы не видеть торжествующих злобных взглядов своих врагов. Если кто приближался, он отворачивал лицо в сторону.

Байбува, конечно, не удержался, подошел к ненавистному Намазу. Поднял его голову концом рукоятки плети.

— Ба, кого я вижу, Намаза-палвана! — хохотнул он издевательски. — Неужто такой богатырь сдался в плен, вместо того чтобы сложить голову в честном бою?!

Намаз только глянул на бая хмуро, промолчал.

— И жрать, наверное, хочется богатырю? — продолжал бай, нарочно потянув в себя воздух, насыщенный ароматами кухни. На лице Намаза не дрогнул ни один мускул. — Принесите сюда посуду, из которой едят мои собаки! — рявкнул Хамдамбай, отступая на несколько шагов. — Да наполните ее до краев помоями!

Алим Мирзо тут же подбежал с большой глиняной чашей, наполненной помоями.

— Поднеси ему! — приказал бай. — Пусть лакает, собачий сын!

Намаз так встрепенулся, что дрогнула верхушка древней чинары.

— Пригуби по доброй воле из этой чаши — и я отпущу тебя на все четыре стороны, — вдруг мягко попросил Хамдамбай.

— Зачем же ты мне свою еду уступаешь, господин сукин сын?! — ответил Намаз, топнув ногой от бессилия.

— Влить ему мое угощение силой! — приказал бай.

Однако байские лизоблюды не смогли запрокинуть голову джигита. И тогда Заманбек, сын Хамдамбая, вылил содержимое чаши на голову Намаза. Но тут отец оттолкнул сына в сторону.

— Отойди, Заманбек, вначале я сам должен с ним расквитаться. Ведь именно из-за этого ублюдка я чуть не лишился состояния! Слушай ты, свинья, ты украл покой и сон моих близких и друзей, из-за тебя заболел я позорной и страшной болезнью, так получай же теперь заслуженное, вот тебе, вот!

Заманбеку, любящему сыну, не хотелось, чтобы отец, перенесший тяжкую болезнь, перетрудил себя. Он выхватил у Хамдамбая плеть и сам принялся за работу. Намаз стоял молча, широко расставив ноги, глядя прямо в глаза своему истязателю. Палван, казалось, и не чувствовал ударов плети, они были для него сродни укусам комара, тогда как его, намазовский, взгляд полосовал байского сына острее любого клинка.

Взъяренный своим полным бессилием перед Намазом, Заманбек отбросил в сторону плеть и приказал принести палку.

Намаз не помнил, когда он потерял сознание: истязание длилось очень долго. Придя в себя, увидел, что лежит на земле, а над ним склонился Заманбек. Тот, ступив сапогом на челюсть, пытался раскрыть ему рот. Помои, которые лил сверху Алим Мирзо, струей лились на лицо Намаза.

— Не-ет! — взревел Намаз, собрав все силы и пытаясь подняться на ноги, но опять потерял сознание и больше в себя не приходил…

Намаз лежал на боку, глядя на слабую игру лучей солнца на стене темницы. Он не мог отрешиться от печальных мыслей, они бесконечной вереницей чередовались в сознании.

Вечером того дня, как его водили к доктору, Намаз услышал песню Шернияза. В тот миг он был погружен в полубредовый сон: мнилось ему, будто они с Насибой живут в шалаше при бахче. Светит ущербный месяц. Насиба, качая детскую люльку, ласковым голосом поет колыбельную. Вдруг за шалашом загромыхали конские копыта. Намаз знал, что они несут опасность сыну, жене, ему самому… Схватив винтовку, бросился наружу… и тут проснулся, медленно возвращаясь к действительности. Лежал он не в шалаше, а в темнице, и месяца не было видно — в зиндане царил мрак. Но песня… такая же печальная, протяжная, какую только что пела Насиба, продолжала литься… Прислушавшись, Намаз узнал голос Шернияза. Добравшись на ощупь до стены, на верху которой находилось отверстие, Намаз прислонился к ней, закрыл глаза… И песня тотчас унесла его на своих крыльях в широкие степи, где щебетали птицы, шелестели травы, со звоном неслась по арыкам прозрачная вода…