Намаз обессиленно опустился на пол, прислонился к холодной стене, глубоко вздохнул, стремясь подавить подступающее отчаяние.
Только что казалось: скоро солнце засияет над головой, придет желанная свобода, — где теперь свет надежды?! Намаз поглядел на приятно оттягивающую руку своей тяжестью тешу, вздохнул и опять принялся осматривать клетушку, в которую был заключен, внимательным, изучающим взглядом. Неужто ничего нельзя придумать? Но ведь сказал же кто-то из мудрецов, что безвыходных положений не бывает. Может, друзья, переправляя ему тешу, и сами не представляли, какой подкоп он начнет рыть, надеялись только на его ум и смекалку? Так неужели он, Намаз, не найдет тот единственный путь, который должен существовать?
Взгляд Намаза остановился на лестнице в четыре ступеньки, ведущей к двери темницы наверху. У основания лестница была сложена из больших каменных глыб…
Весь напрягшись, Намаз медленно поднялся и так же медленно, не отрывая взгляда от этих глыб, словно завораживая их, направился к лестнице. Если только суметь вынуть один из камней, лежащих в самом низу, все пойдет хорошо… Только работы поприбавится, копать придется шагов десять-пятнадцать лишних…
Каменные глыбы тоже были скреплены между собой ганчом. Бить тешой по ним нельзя — такой звон поднимется, что только уши затыкай.
Намаз выбрал нижний камень ближе к стене, в углу, провел тешой по застывшему камнем раствору. Едва он провел по нему лезвием, раздался сухой скрип, какой издают мельничные жернова, когда в желобах уменьшается напор воды. Намазу показалось, что звук этот поднял на ноги всю тюрьму. Прислушался затаив дыхание. В «Приюте прокаженных» царила прежняя тишина. «Значит, мне показалось, что очень громко, — решил Намаз. — Ведь в моей темнице царит такая тишина, что уши отвыкают от звуков, и малейший шорох кажется грохотом. Но все равно рисковать нельзя. Надо дождаться, когда стражники в нарушение всяких уставов, как всегда, прикорнут. Тогда ведь оживают молчавшие весь день узники. И джигиты мои начинают петь, чтобы излить свою тоску по воле…»
Намаз опустился на землю, вытянув ноги, прислонился к стене и закрыл глаза… Сказать кому на воле — поверит ли кто, что люди в тюрьме поют? Поют люди, которые знают, что не сегодня завтра непременно могут быть приговорены к смертной казни? Говорят, женщины освобождают душу от горя и печали плачем, а мужчины, видать, песней… И не мудрено, если песня еще и поможет им свободу отвоевать…
«Кичкина, мой малышок, вместе с шапкою — вершок», — вдруг отчетливо зазвучал в ушах голос Шернияза, затянувшего шутливую песенку:
хором подхватили многие голоса. Намаз вскочил на ноги, словно в него влили живую воду, подступил к облюбованному камню.
Удар по проклятому ганчу! Удар, еще удар!
Меньше малого орешка, кичкина, мой малышок!..
Сейчас, наверное, Шахамин, человек немолодой, но любитель пошутить и посмеяться, вышел в середину круга, изображая жеманную женщину, принялся плясать, не обращая внимания на рвущие кожу кандалы, на звон цепей… Поплясав, Шахамин начнет превращаться в арбуз: втянет голову в плечи, ноги согнет в коленях, руки сложит перед собой, выгнет спину, глядишь, перед тобой то ли человек, то ли в самом деле арбуз, и не маленький, конечно… Намаз улыбнулся. Ему вспомнилось, как часто его джигиты во время привалов в тугаях или безбрежной степи, несмотря на усталость, собирались в круг и тотчас затягивали свою любимую «Кичкинаджан», а Шахамин выходил плясать первым и приглашал других не оставаться в стороне.
Намаз работал с удесятеренной силой, точно поющие помогали ему. Подкопанная снизу, крупинка за крупинкой лишавшаяся удерживавшего ее ганча, глыба едва заметно качнулась, как зуб, подточенный долгой болезнью!